Белая береза

Бубеннова

 



Михаил Семенович БУБЕННОВ

   БЕЛАЯ БЕРЕЗА

   Роман
   СОДЕРЖАНИЕ:
   Часть первая
   Часть вторая
   Часть третья
   Часть четвертая
   Часть пятая
   Часть шестая
   Лидия Фоменко. О романе Михаила Бубеннова "Белая береза"
   Во поле березонька стояла,
   Во поле кудрявая стояла...
   (Из народной песни)
   Острою секирой ранена береза,
   По коре сребристой покатились слезы.
   Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй,
   Рана не смертельна - вылечится к лету.
   Ал. К. Толстой.
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
   

 

I

   Шумел листопад. Леса покорно и печально, почти не стихая, порошили багряной листвой. Горестный, все заглушающий шорох властно заполнял лесную глухомань. Опавшими листьями осень щедро выстилала все дороги и поляны. Когда налетал ветер, тучи мертвой листвы поднимало от лесов, легко кружило в просторной вышине и несло на восток, - и тогда казалось, что над унылой осенней землей бушует багряная метель.
   Шум листопада наполнял душу Андрея тоской и тревогой. В полинявшей гимнастерке, со скаткой шинели и винтовкой, он шел усталым шагом, часто обтирая запыленное лицо пилоткой, и - случалось - сам удивлялся, что идет: так иногда плохо чувствовал под ногой землю. Эта осень ворвалась в родные места хотя и в положенное время, но все же, как думал Андрей, особенно внезапно и дерзко. Андрей не мог смотреть спокойно на сверкающие холодной позолотой леса, на голые, обнищавшие поля, смотреть и видеть, как всюду торжествует жестокая сила осени.
   В полдень, остановившись на вершине высокого холма, Андрей выпрямился во весь свой рост и с усилием огляделся вокруг. На дорогах, в пыльной мгле, гудели машины, грохотали обозы, двигались колонны солдат. В осеннем поднебесье, сверкая на солнце, тянулись на восток немецкие самолеты; они с воем бросались на дороги, и земля тяжко ахала, и над ней взлетали черные кудлатые султаны дыма. Тяжело вздохнув, Андрей разгоряченно воскликнул:
   - Какая осень! Какая осень!
   Отделенный командир сержант Матвей Юргин, высокий, смуглый и угрюмый сибиряк, спросил тревожно:
   - Что с тобой, а? Почему ты... такой?
   - Ты видишь, какая осень?
   - Осень шумная...
   - Страшная, - возразил Андрей.
   - Ты захворал, - убежденно заметил Юргин.
   Дивизия отступала глухими проселками, а то и бездорожьем, по темному и болотистому ржевскому полесью.
   На склоне небольшого пригорка, у самой дороги, одиноко стояла молоденькая береза. У нее была нежная и светлая атласная кожица. Береза по-детски радостно взмахивала ветвями, точно восторженно приветствуя солнце. Играя, ветер весело пересчитывал на ней звонкое червонное золото листвы. Казалось, что от нее, как от сказочного светильника, струился тихий свет. Было что-то задорное, даже дерзкое в ее одиночестве среди неприглядного осеннего поля.
   Увидев березу, Андрей сразу понял, что самой природой она одарена чем-то таким, что на века утверждало ее в этом поле. И Андрей внезапно свернул с дороги. Он подошел к березе, и ему вдруг показалось, словно что-то рвется в груди...
   С детских лет Андрей любил березы. Он любил смотреть, как они, пробуждаясь весной, ощупывают воздух голыми ветвями, любил всей грудью вдыхать запах их листвы, густо брызнувшей на заре, любил смотреть, как они шумно водят хороводы вокруг полян, как протягивают к окнам ветви, густо опушенные инеем, и качают на них снегирей...
   Матвей Юргин с дороги окликнул Андрея. Тот не обернулся, не ответил, - торопясь, сбрасывал скатку шинели. Тогда Юргин вернулся к Андрею и, схватив его за руку, спросил с еще большей тревогой:
   - Да ты что, Андрей? Что с тобой?
   Андрей взглянул на сержанта, как не смотрел никогда, и сказал, подаваясь грудью вперед:
   - До каких же пор? До каких?
   Юргин никогда не видел Андрея таким. Это был солдат кроткого, доброго нрава; на его красивом задумчивом лице всегда ровным светом светились родниковые глаза. Что с ним стало? Лицо Андрея горело темным сухим румянцем, глаза были полны глухой тоски и слез, а губы, потрескавшиеся на солнце, схватывала дрожь. И шептал он запальчиво:
   - До каких мест?
   - Ну, ну, - поняв наконец, Юргин попытался урезонить Андрея. - На это командиры есть. Они знают. Дадут приказ - встанем. Что ты, в самом деле, весь горишь?
   Андрей вдруг опустился на землю у березы и с минуту не трогался с места, прикрыв руками глаза. Потом взглянул на запад. Там стояла, занимая весь край неба, багрово-дымная темь. В ней вспыхивали зарницы. А по унылым осенним полям все мела и мела лиственная метель. И Андрей с тяжелой болью в голосе спросил:
   - И зачем они пришли к нам? Зачем?
   Юргин промолчал, понимая, что Андрей не ждет ответа, и поднял его скатку с земли. Тогда Андрей, не оборачиваясь на восток, где стояло темное еловое урочище, доверчиво сообщил:
   - За лесом - Ольховка.
   - Твоя? - удивился Юргин.
   - Моя...
   

И Андрей еще с минуту сидел у березы, не трогаясь, прикрыв руками глаза...

 

   

II

 

   Батальон долго шел сквозь дремучее урочище. Здесь было душно от запахов сырости и застойной тишины. По сторонам от вязкой дороги вздымались могучие замшелые ели. Под ними стояли, немощно сгибаясь, худосочные заржавленные ольхи, от рождения не видевшие солнца. На полянах и проредях виднелись гнилые болота с вонючей рыжей водой.
   Под вечер батальон вышел из урочища, и все увидели впереди открытое просторное взгорье и на нем - большую деревню. Это и была Ольховка. Повсюду над ней высоко держались ветвистые березы. Мягкий и радостный свет, исходящий от их атласной бересты, весело освещал все взгорье. Солдаты прибавили шаг. Поднявшись к деревне, многие из них сразу же свалились передохнуть у крайних домов, у огородных плетней. Большая группа солдат с флягами столпилась вокруг колодца у околицы.
   Сюда завернул и Андрей. Лицо его было густо покрыто пылью, а в глазах - чудилось - мелькали отблески тех зарниц, что обжигали темный запад. Матвей Юргин вне очереди наполнил его флягу водой. Сделав несколько шумных глотков, Андрей опустил флягу к груди, взглянул на деревню. Его словно бы оживила родная вода. Теперь, когда он был уже в Ольховке, сами собой, как ненужные, отлетели думы, что мучили по пути к ней. Оставалось довольствоваться тем, что дарила скупая жизнь, - не всем она дарила даже это...
   Опираясь на изгородь, завинчивая свою флягу, Матвей Юргин с привычной сдержанностью похвалил:
   - Однако хороша у вас вода!
   - Вода у нас особая, такой не найти, - отозвался Андрей. - Вот сейчас выпил - и не знаю, что стало со мной: и освежило и обожгло!
   - Брось, - угрюмо сказал Юргин. - Береги душу.
   Он прицепил к поясу флягу и посоветовал:
   - Вон комбат едет. Отпросись - и зайди домой. Только, гляди, ненадолго...
   Андрей разом оторвался от изгороди.
   - Где он?
   К, околице выехало несколько верховых. Впереди, на высоком гнедом коне, в распахнутом сером плаще, командир батальона, старший лейтенант Лозневой. У него было узкое и сухое лицо с острым, слегка висячим носом, а под большим козырьком фуражки с малиновым околышем - в тени - холодноватым железным блеском отсвечивали осторожные серые глаза. Редко менялось застывшее, невеселое выражение его лица; если случалось, он улыбался криво, одной левой щекой.
   Андрей побаивался комбата. Но теперь, забывая обо всем, он с необычайной решимостью, широким шагом пошел прямо на него. Остановив коня, Лозневой обернулся в седле и о чем-то заговорил со своими спутниками, указывая рукой на запад, - на запястье висела казачья плетка с резной рукояткой. Андрей подошел к Лозневому и, в отчаянии перебивая его, воскликнул:
   - Товарищ комбат! Товарищ комбат!
   Лозневой круто повернулся в седле.
   - В чем дело? Что за крик?
   - Это моя деревня! Здесь мой дом, товарищ комбат! - доложил Андрей растерянно. - Разрешите зайти? Я догоню!
   - Где дом? - сурово и подозрительно спросил Лозневой.
   - Да вон там, в том краю!
   Приставив ладонь к козырьку фуражки, Лозневой посмотрел в ту сторону, куда указывал Андрей. Солнце ярко осветило часть его лица и птичий висячий нос. Криво усмехаясь, он спросил:
   - Закуска будет?
   - Что вы, товарищ комбат, да вволю!
   - Тогда веди! - вдруг приказал Лозневой. - Тебе повезло: здесь ночевка. - Подбирая поводья, он обернулся к остальным верховым. Размещай, Хмелько, людей. Костя, за мной!
   - Есть! - и вестовой тронул коня.
   В деревне было беспокойно. У многих домов хозяева заколачивали досками ставни. Около телег метались женщины. Они кидали на телеги мешки и узлы из пестрого рядна, усаживали на них ревущих ребят. Над улицами неслись крикливые голоса:
   - Бабы, грузи! Вон она, армия, все идет!
   - Господи, хоть бы к ночи выехать!
   - Торопись, бабы, чего встали?
   Под сильным загаром на щеках Андрея проступил румянец. Ему вдруг стало так душно, что он не выдержал и расстегнул ворот гимнастерки. "Уходит народ", - понял Андрей.
   Отступая с частью, Андрей прошел уже много больших и малых селений и всюду видел одно: бросая род ные места и жилища, бросая все, что дорого сердцу, на род беспокойными толпами, проклиная фашистов, в без утешном горе уходил на восток. По всем дорогам, по всему бездорожью, где пришлось проходить, Андрей видел встревоженный люд, искавший спасения от врага. Но только вот сейчас, увидев, что делается в родной Ольховке, он почувствовал всю тяжесть беды; будто вот отсюда, с высокого Ольховского взгорья, он вдруг - на мгновенье - увидел широкие просторы родной страны. "Наши-то как же? Может, тоже уже собрались? - неожиданно подумал Андрей. - Застану ли?" Эта мысль подстегнула его. Он пошел быстро, как только мог, размахивая пилоткой, оглядываясь по сторонам и с детской взволнованностью охватывая взглядом привычные приметы своей деревни.
   Комбат Лозневой, ехавший шагом немного позади, долго не спускал взгляда с Андрея. За неделю отступления было уже несколько случаев, когда солдаты отпрашивались у него "забежать домой". Он не видел других людей, которые бы с такой тревогой, тоской и мольбой говорили о доме. Это всегда вызывало у Лозневого невеселые мысли. Обернувшись к вестовому, он спросил:
   - Видишь, как несет его?
   - Как ветром! - певуче ответил вестовой.
   - Забыл и о войне, а?
   Тронув коня, Костя поравнялся с комбатом. Вестовой был светленький, совсем молодой паренек. Он не успел еще по-мужски окрепнуть в плече, и пухловатые губы его еще хранили веселое юношеское тепло. Улыбаясь во все лицо радостно-простецкой улыбкой, он ответил весело и простодушно:
   - Какая тут война! До нее ли?
   - А в деревне... видишь, какая паника?
   - Как не видать? Бежит народ!
   - И армия и народ, - мрачно уточнил Лозневой.
   ...Двор Лопуховых стоял на восточной окраине деревни, над крутым склоном взгорья. Отсюда Лопуховы раньше всех односельчан могли видеть, как поднимается над дремучим ржевским полесьем отдохнувшее за ночь солнце. Почти все на дворе было поставлено в недавние годы. Просторный пятистенный дом под тесовой крышей только слегка посерел от времени, ветров и дождей. На его карнизах безмятежно сидели, охорашиваясь и поглядывая в небо, белые голуби.
   Еще издали Андрей понял, что дом не брошен, как другие в деревне, и с пригорка, оборачиваясь к Лозневому, тяжко передохнув, крикнул:
   - Дома! Захватили!
   И тут же бросился вперед, распахнул ворота...
   - Марийка!
   Из глубины двора донесся исступленный женский крик. Придержав коня у изгороди, Лозневой глянул на двор. На высоком крыльце стояла молоденькая женщина - легкая в стане, черноглазая, в простеньком вишневом платьице. Несколько мгновений она растерянно, порывисто прижимала руки к высокой груди, затем опять крикнула и бросилась с крыльца - и не обняла, а обессиленно повисла на широких плечах шагнувшего к ней Андрея. "Жена! понял Лозневой. - Черт возьми, какая красавица! И как любит, а? Как любит!" Он замер в седле и еще несколько секунд не мог оторвать от нее изумленного взгляда.
   На крыльце показалась дородная пожилая женщина в серой шерстяной кофте. Торопко, но боязливо спускаясь по ступенькам, она заголосила:
   - Господи, Андрюша, сынок!
   Из-за угла сарая выскочил белокурый мальчуган, сразу видно - крупной лопуховской породы. Он глянул на Андрея, который все еще обнимал жену, и закричал на весь двор:
   - Бра-атка!
   Все обступили Андрея. Встреча с семьей враз преобразила его: с обветренного и загорелого лица не сходила улыбка, а в тихих родниковых глазах было полным-полно весеннего солнечного света. Все родные обнимали его, шумели вокруг, плакали, не замечая чужих людей у ворот. Даже черный дворовый кобель, злой на вид, позабыв о своем долге, с визгом носился около столпившейся семьи.
   - Ну, будет, будет! - уговаривал Андрей родных. - Чего ж вы ревете-то?
   Спешившись, Лозневой передал Косте поводья и плеть, снял фуражку, обтер платком сухое лицо и слегка поправил пальцами над лбом помятые пепельно-ржавые, словно бы линялые волосы. Взглянув еще раз на Марийку, шепотом сказал Косте:
   - Не зря он бежал!
   - Молния! - поняв его, восхищенно ответил Костя.
   Первым спохватился пес Черня. Почуяв чужих, он оглянулся на ворота, коротко взлаял. Поняв, что комбат наблюдает за встречей, Андрей начал смущенно и ласково отстранять родных:
   - Ну, будет же, будет! Отец-то где?
   - А-а, отец! - И Марийка свела брови.
   - Что такое? Где он?
   - Вон, на огороде...
   - Что у вас тут? - с тревогой спросил Андрей.
   - Да ничего, ничего, - заспешила Мать и тронула за плечо младшего сына. - Сбегай, Васятка, скажи... Оглох он там, что ли?
   Андрей догадался, что в доме произошла какая-то ссора, и остановил брата:
   - Погоди, Васятка, я сам схожу... - Обернулся к воротам. - Товарищ комбат, что ж вы стоите? Идите сюда. Мама, Марийка, это наш товарищ комбат! Принимайте, а я схожу на огород...
   Увидев Марийку совсем близко перед собой, Лозневой неожиданно подумал, что все в ней ему знакомо: и черные тугие косы, уложенные венком на гордой голове, и освещенное живостью красивое, мягкое лицо, с легким заревым румянцем под загаром, всегда готовое к улыбке, и по-детски припухлые губы, и темные, поблескивающие от счастья глаза. Где-то и когда-то он видел ее, и видел очень часто. Но где? Когда? Может быть, только мечтал видеть такую, как она? Лозневого даже смутило это внезапное впечатление от встречи с Марийкой. Опуская перед ней глаза, он приветливо тронул козырек фуражки.
   - Мир вашему дому, хозяйки!
   - Милости просим, - поклонилась Алевтина Васильевна.
   А Марийка окинула гостя быстрым взглядом и, сама не зная отчего, ответила ему насмешливо и дерзко:
   - Какой же мир? Война вон глядит в ворота! - Она резко отвернулась и пошла в дом. - Воевали бы лучше!
   - Господи, Марийка! - заволновалась Алевтина Васильевна.
   - Остра на язычок! - смущенно заметил Лозневой.
   - Не дай бог!
   Лозневой проследил, как Марийка, не оглядываясь, медленно поднялась на крыльцо, плавно пружиня мускулы высоких смугловатых ног, обутых в легкие домашние башмачки, и перед дверью в сени, словно отбиваясь от навязчивой мысли, встряхнула правым плечом и гордой головой. И, когда она, так и не оглянувшись, скрылась в сенях, Лозневой сказал еще раз, но уже с ноткой озадаченности в голосе:
   - Да, остра!..
   ...За сараем, в углу огорода, под раскидистой рябиной, сплошь покрытой зловещей краснотой увядания, виднелась яма, а рядом с ней желтела куча земли. Из ямы летели влажные глинистые комья. Андрей сразу догадался, что отец не в духе. "Эх, и что ж они поругались-то?" - подумал он, шагая через посохшие огуречные гряды. Заслышав поблизости шаги, отец Андрея, Ерофей Кузьмич, прервал работу, разогнулся в яме и, понимая, что идет кто-то из своих, спросил ворчливо:
   - Там кто? Что там такое, на дворе?
   - Это я тут, - отозвался Андрей, подходя к яме.
   - Никак Андрей, а? Ты, что ли?
   Как и все в доме, Ерофей Кузьмич был и удивлен и обрадован неожиданным приходом сына, но все же, разгоряченный какой-то мыслью, не выпустил из рук лопаты и не вылез из ямы. "Дорою, - подумал, - тогда и вылезу". Плечистый и дюжий, в запотелой на спине синей просторной рубахе, без пояса, он стоял в яме, вскинув русую широкую бороду, какие мало носят нынче, и хмуро щурил быстрые серые глаза. Осмотрев сына в непривычной военной одежде и, должно быть, втайне сделав о нем какие-то заключения, он вздохнул коротко и тяжко:
   - Ну, отвоевался, что ли?
   Андрей присел у края ямы.
   - Отходим пока.
   - А потом?
   Андрей подержал на ладони комок прохладной земли и, медленно сжав пальцы, раздавил его. Ответил неторопливо и глуховато:
   - Потом должны обратно...
   - Обратно? А скоро ли?
   Не ответив, Андрей некоторое время задумчиво смотрел на рябину; солнечный свет трепетал на ее красноватой листве и гроздьях ягод.
   - Яму-то зачем?
   - Для добра, - неохотно ответил отец.
   - А сами?
   - Что ж сами?
   - Уходить-то... когда?
   На этот раз некоторое время молчал Ерофей Кузьмич, и Андрею показалось, что он, опираясь о черень лопаты, поглядывает из ямы, с трудом сдерживая раздражение. Дышал он всей грудью, и у него широко раздувались подвижные ноздри.
   - А куда идти? - заговорил он вдруг, как всегда, шумливо, хотя и не хотел так разговаривать с сыном при этой встрече. - А ну, скажи-ка сам: куда? На кудыкино болото? От дому-то?
   На лице Андрея блеснули бисеринки пота. Обтирая лицо пилоткой, Андрей оглянулся по сторонам, словно ища кого-либо, кто смог бы вместо него продолжать разговор с отцом. Мимо огорода, вниз по склону взгорья затарахтели телеги, а вплотную около изгороди, крикливо разговаривая, прошли цепочкой женщины.
   - Все одно, - промолвил Андрей тихо, - уйти бы надо. Все вон колхозники уходят.
   - Учи! Все вы учены! - И отец, не выдержав, дал полную волю своему раздражению: - Твоя вон благоверная тоже все кричит, хоть уши затыкай! А куда нам трогать? Это она соображает своей мозгой? По белу свету шататься? Знаю я, какой в этом толк. Свет велик, а теплых углов в нем мало. И опять же, бросишь здесь все нажитое - растащат: народ, он всегда охоч до чужого добра. А чего с собой возьмешь, по дорогам растеряешь, да и вернешься потом нищ-гол! Нет, нам с домашностью некуда подыматься. Это умом понимать надо. Господь милостив, ничего с нами не будет тут. Разве ж могут они, скажем, мирный люд трогать? Ты воюй там с войском, а наше дело - сторона. Всегда так было.
   - Все одно надо уйти, - упрямо повторил Андрей.
   Метнув на сына недобрый взгляд, Ерофей Кузьмич поднял лопату и одной рукой яростно вонзил ее в землю.
   - Вот и все! - сказал он. - И весь разговор!

 

  III

 

   Все свои молодые годы Ерофей Кузьмич батрачил у богачей по ближней округе, а больше всего - у сурового, с медвежьей хваткой, удачливого в любом деле Поликарпа Михайловича Дрягина. У Дрягина было большое для ржевских нещедрых мест хозяйство: пять лошадей, полный сарай мелкого скота, мельница-водянка. Поликарп Михайлович был недобрый, прижимистый хозяин: он платил меньше, чем другие кулаки. Несмотря на это, Ерофей Лопухов каждой весной появлялся у его крыльца.
   - Что ты привязался к этой жиле? - спрашивали у Ерофея на деревне. Он ведь каждый грош выжимает!
   - Он такой! - весело соглашался Ерофей.
   - Что ж ты идешь к нему?
   - Уж такая моя планида!
   Трудно было батрачить у Дрягина, но Ерофей шел именно к нему и шел не без хитрости: втайне учился у него "пробиваться в жизни". Именно он, Дрягин, всей своей широкой и привольной жизнью зажег в незрелом уме бедного парня мечту о богатстве. Ерофей был умный, красивый и сильный парень - на зависть всей деревне. Он рано узнал это и гордился собой. Смотря на сухого, по-волчьи поджарого Поликарпа Михайловича, Ерофей заносчиво думал: "Чем же я хуже его, что мне жить так выпало? Нет, не из тех мы! Не буду так жить - вот и весь сказ мой!" Мысль о богатстве не давала покоя. Работая у Поликарпа Михайловича, Ерофей все время наблюдал, как тот быстро поднимал свое хозяйство, точно раздувал костер, ловко и весело подбрасывая в него хворост. Ерофей всей душой завидовал хозяину, искренне восхищался каждой его удачей.
   - Дрягин-то! - почти с гордостью говорил он на деревне. - Вот ловкач! Лишнюю полосу нынче прихватил! Видали, а? Все богатеет Дрягин-то наш, богатеет!
   Поздней осенью, получив расчет, он с досадой, но и с завистливым восхищением рассказывал соседям:
   - Вот сучья жила, Дрягин-то! Весной срядились: так и так! А подошел расчет - обжулил. Как ни бился я, ни крутился, смотрю - обжулил! И слова не скажешь! Вокруг пальца обвел! Да так ловко - удивленье одно! О-о, этот умеет жить, Дрягин-то наш! Эх, умеет!
   За долгие годы батрачества Ерофей Лопухов кое-как завел лошаденку, коровенку и основал свой двор. Потом женился - и встал на хозяйство, встал с мечтой о богатстве, такой властной, что кружилась голова.
   Но тяжелое учение у Дрягина не дало пользы. Ерофей Лопухов работал не покладая рук, пускался на все уловки и хитрости, стараясь раздуть хозяйство. Но нет - ничего не выходило! Казалось, по чьей-то злой воле все ополчилось против него: то волк зарезал стригуна, то градом побило хлеб, то корова погибла, затонув в болоте, то погорел дотла. А тут еще жена родила подряд трех дочерей. А какой от них был толк мужику? На них не давали земли. Их надо было только растить да готовить им приданое. Горько тоскуя о богатой жизни, Ерофей Кузьмич иногда напивался и бушевал в доме.
   - Пропади она пропадом, эта распроклятая жизнь! Никакого тебе ходу! Никакой утехи. Да долго ль будет это, а?
   Так Ерофей Кузьмич и дожил до революции бедняком. В первый год советской власти ему прирезали земли, дали лошадь, отпустили лесу на постройки. И тогда вновь, да еще с большей силой, поднялась у Ерофея Кузьмича мечта о богатстве.
   - Вот это власть! - гремел он на всю Ольховку. - Наша! Одно слово: наша! При этой власти, мужики, жить нам да поживать!
   Вскоре у Лопуховых родился Андрей. Ерофей Кузьмич совсем воспрянул духом. Андрей рос тихим и добродушным, но сильным и прилежным к любой работе. Еще мальчуганом он начал браться, и очень ловко, за все хозяйские дела. У Ерофея Кузьмича трепетала от счастья душа: хозяйство быстро крепло, и можно было надеяться, что скоро сбудется заветная мечта.
   Но тут начали создаваться колхозы. К удивлению многих, Ерофей Кузьмич, всегдашний бедняк, поднявшийся на ноги только в последнее время, наотрез отказался вступить в колхоз. Он всячески отстаивал, как островок в половодье, любимый мирок своего двора. Прошел год, второй, а он продолжал упорствовать. Наконец Ерофей Кузьмич неожиданно скрылся из деревни - пошел искать счастья на стороне.
   Года три он метался по верховьям Волги. Ходили слухи, что он занимался то извозом во Ржеве, то заготовкой корья, то работал на сплаве леса... Ольховцы уже решили было, что своевольный Ерофей Кузьмич совсем отбился от дома и земли. Но вдруг он вернулся в деревню - угрюмый и постаревший от скитаний: его узнали только по светлой нарядной бороде.
   Семья давно уже состояла в колхозе, но Ерофей Кузьмич не стал упрекать ее в нарушении его наказа. За время его скитаний Андрей вытянулся, окреп, стал крупным и красивым парнем, какими всегда славился лопуховский род. Его уважали в колхозе за прямой ум, добрый нрав и трудолюбие. Он всегда с большим усердием выполнял любое дело. Все ольховцы уже привыкли считать его хозяином двора. Ерофей Кузьмич подумал, что выросший без него Андрей, пожалуй, не потерпит больше суровой отцовской власти. Но оказалось, что сын, как и прежде, тих, застенчив и добр, многое ему досталось от характера матери.
   - Ну как, хозяин? - спросил Ерофей Кузьмич, осматривая в первый раз сына; стесняясь отца, тот стоял у порога с опущенной русой чубатой головой. - Как хозяйствуешь? Как работаешь? Что молчишь?
   - Работаю, - несмело ответил Андрей.
   Алевтина Васильевна, поглядывая на сына с гордостью, вытащила из шкафчика небольшую серенькую книжицу, в которую записывались трудодни Андрея, и положила перед мужем:
   - Вот, гляди! Вот она, его работа!
   Пришлось Ерофею Кузьмичу покориться жизни. Вступив в колхоз, он начал работать в нем, всем на удивление, много и старательно: надо было снискать себе у колхозников милость, заслужить их доверие и, пока не сломила старость, наверстать упущенное за годы бесцельных скитаний. И Лопуховы вскоре зажили хорошо, выравнялись со всеми, кто вступил в колхоз раньше.
   Началась война. Немецко-фашистские полчища двинулись в глубь страны. Для Ерофея Кузьмича наступила пора тяжелых раздумий. Он стал молчалив и угрюм, особенно после проводов Андрея в армию. Трудно было понять, что он думает о войне. Иногда он, выслушав сводку с фронта, досадливо морщился и махал рукой:
   - А-а, дурные головы! Да они что - белены объелись?
   Но на другой день, прослушав новую сводку, хмурил лохматые брови и говорил вздыхая:
   - Да, всё идут. Уму непостижимо! И что будет?
   В начале октября немецко-фашистские войска прорвали Западный фронт на большом участке и быстро двинулись к Москве. К этому времени из Ольховки был угнан на восток весь колхозный скот. Но колхозники не спешили трогаться от родных очагов: надеялись, что враг вот-вот будет остановлен. И вдруг по всем дорогам хлынули наши отступающие войска. Тогда большинство ольховцев бросилось бежать из родной деревни.
   Ерофей Кузьмич тоже засобирался было в путь, но когда взялся укладывать добро, от тяжкой боли сжалось его сердце. Разве можно было увезти все добро на одной телеге? За что ни схватись, на что ни взгляни все бросать надо: и разный столярный инструмент, и совсем новые кадки, приготовленные для солений, и улья, и выводки гусей... А наживешь ли вновь все это? Нет, Ерофей Кузьмич знал, как трудно дается в руки это добро. И он внезапно и твердо решил остаться в деревне.
   - Нет, не могу! - сказал семье, хватаясь за сердце.

   Сколько ни уговаривали его родные, он остался неумолим. Разругавшись со всей семьей, особенно с Марийкой, он кинулся на огород рыть яму, чтобы спрятать в ней свое добро...

 

 

   IV

 

 

   Женился Андрей последней весной - незадолго до войны. Для многих его женитьба на Марийке была неожиданной. Да и сам Андрей не сразу поверил в свое счастье.
   Все сверстники Андрея росли отчаянными, дерзкими и шумными - от них беспокойно и радостно было в деревне. Тем более приметен был среди них тихий и застенчивый Андрей.
   Как и все в Ольховке, девушки уважали Андрея. Но они, как водится, любят шутить над тихими парнями. Шутили они и над Андреем. И чаще всего подбивала их на озорство Марийка Логова - дочь вдовы Макарихи, чернявая красавица, шустрая и голосистая, как зорянка. Она была самой приметной девушкой в Ольховке; казалось, что все ее подруги сговорились полюбовно, да и отдали ей одной большую часть своей красоты да бойкости, и она, одаренная так щедро, жила на удивление всей деревне.
   Однажды поручили Андрею сделать будку для сторожа на колхозном огороде. Стояла знойная пора. Под вечер, закончив поливку гряд, к нему завернули девушки из огородной бригады. Первой к будке, в которой стучал топором Андрей, подошла Марийка; на концах ее коромысла качались полные ведра воды.
   - Андрей Ерофеич! - позвала она певуче и лукаво.
   Андрей выглянул из будки.
   - Водицы не желаете?
   - Пожалуй, отопью. Духота!
   Пока Андрей, свесив чуб, пил из ведра через край, Марийка не спускала озорного взгляда с его запотевшей спины, а только разогнулся он - плеснула на него рукой из другого ведра.
   - Опять за баловство! - только и успел сказать Андрей.
   По знаку Марийки девушки бросились к нему со всех сторон и, прыгая и визжа, начали обливать его водой. Андрей стоял, не трогаясь с места. Мокрые волосы залепили весь его высокий лоб. Мокрая рубаха обтянула его крутые плечи и широкую грудь. В эти секунды стало особенно заметно, как много держит он в себе спокойной и, должно быть, ласковой силы. Он не обижался на девушек. Он только защищался руками, когда плескали на него водой, и смущенно просил:
   - Ну, будет, будет баловать!
   - Лей! - командовала Марийка.
   - Девки, да будет вам!
   Так и пошло с той поры: что ни день, то новые шутки.
   Ерофей Кузьмич давно решил женить сына. Все его ровесники уже отгуляли свадьбы. Весь расчет был а Андрею завести семью. В армии ему служить не пришлось: перед призывом заболел, простыв на сплаве леса, получил отсрочку, да так и остался в колхозе. Но Андрей почему-то не торопился с женитьбой. Это раздражало Ерофея Кузьмича. Жизнь в колхозе шла на лад, и он по-хозяйски рассуждал: лишние руки в доме - лишнее богатство.
   Но прошло лето, настала зима - пора свадеб, а сын так и не заводил разговора о женитьбе. На провесне Андрею исполнилось двадцать три года, и тут Ерофеи Кузьмич потерял терпение. Через неделю после именин он строго и решительно заявил сыну:
   - Ну, Андрей, будет канитель вести! Слышишь?
   - О чем это, тять?
   - Еще спрашивает? Хэ! - возмутился Ерофей Кузьмич. - Женись! И весь разговор тебе!
   Андрей набивал патроны - готовился к охоте на глухарей. Ответил не скоро и угрюмо:
   - Погожу.
   - Чего ж годить? - зашумел отец. - Ну, скажи: чего? Мать вон с ног сбилась одна! По всему дому - неуправка!
   - Погожу еще.
   - Тьфу! Вот наказанье мое, господи!
   Сколько ни бился Ерофей Кузьмич, сын не давал согласия на женитьбу. Наконец старик понял, что тратит время зря, и решил действовать по законам старины. Как раз той порой мимо двора шел дед Силантий. Ерофей Кузьмич зазвал его в дом, озабоченно сказал:
   - Важнеющее дело, дед! Нетерпящее! Девку надо высватать. Сможешь, дед? Не отвык?
   Дед Силантий попридержал трясучую голову, с трудом уставил на Ерофея Кузьмича поблекшие от старости глаза.
   - Девку? Сватать? Что ты, Ерофей! Засмеет же весь колхоз!
   - Какой тут смех, дед? До смеху ли? Чего тут такого - сходить, к примеру, потолковать с людьми? Ты же можешь это?
   - Хо, сватать! - Дед дрожал от смеха. - А сам он что ж?
   - Ой, дед! - досадливо поморщился Ерофей Кузьмич. - Где ему самому жениться, что ты, господь с тобой!
   - Это верно, по нонешним временам смирный у тебя парень, - согласился дед. - Такой зря не замутит воды. Да оно ведь правду сказывают: кто силен, тот драчлив не бывает. Добрый парень!
   Ерофей Кузьмич только с досадой махнул на это рукой - и опять к сыну:
   - Ну, сказывай, куда идти?
   - Не смеши ты народ, - загремев гильзами, отозвался Андрей.
   - Смех - не дым: глаза не ест! Сказывай, ну?
   - Ничего не скажу...
   - Ты не упрямствуй, Андрейка! - пригрозил дед Силантий, внезапно решив еще раз показать себя в забытой профессии. - А то пойду да сосватаю Феню-дурочку! Вот будешь знать!
   Андрей и сам давно уже подумывал о женитьбе. Но его сердцу была мила только одна девушка - Марийка Логова. После случая на огороде она всегда стояла перед глазами, как живая, и Андрей втайне немало страдал от своей любви к ней... Но пока он побаивался и думать о женитьбе на Марийке.
   - Вот привязались! - сказал Андрей, когда и дед Силантий вдруг решил поддерживать отца. - То один чудил, а теперь двое... Ну, будет, будет! - И внезапно добавил: - Сам женюсь!
   - Сам? - переспросил отец. - А на ком?
   - Найду получше Фени-дурочки...
   - А все же, к примеру?
   - На Марийке Логовой.
   Несколько секунд Ерофей Кузьмич недоверчиво осматривал сына, потом с раздражением спросил:
   - Ты что же... не спятил ли?
   - А что?
   - Дурак! Чистый дурак! - на весь дом зашумел Ерофей Кузьмич. Первеющая девка в колхозе! Что умом, что красой - всем взяла! И роду хорошего... Да чего там, первый сорт девка!
   - Такую и надо.
   - Да разве ж она за тебя пойдет? Ты подумал умом? Хэ! Вот удумал! Гляди на него! Ей-бо, очумел! Да мало ли она над тобой насмехалась? Еще мало?
   - Нет, не пойдет, - подтвердил и дед Силантий.
   Но Андрей, всегда сговорчивый, на этот раз решительно заявил, что женится только на Марийке Логовой, и пообещал как можно скорее поговорить с ней. Поругиваясь, отец согласился обождать со своей затеей.
   Вечером Андрей увидел Марийку на гулянке. "Ну, будь что будет, подумал он, весь пылая. - Сегодня же поговорю!" Но Марийка, заметив, что он присел в сторонке, сразу повела черными глазами - заговорила с подругами, и Андрей, поняв, что она вновь затевает над ним озорство, смутился и тут же отказался от своей дерзкой мысли.
   Свесив над гармонью чуб, гармонист рванул ее для запевок. Марийка выскочила вперед, встала подбоченясь и, пока гармонист пересчитывал белые клавиши, медленным и хитреньким взглядом осмотрела подруг, а потом, тряхнув косой, запела:
   Ой ты, сердце ретивое,
   Ой да тише, тише ты!
   Мой миленочек пришел,
   Он в рубашке вышитой!
   По другую сторону гармониста стала Софья Веселова. Приложив руку к груди, она взглянула на Марийку и с притворной озабоченностью выговорила грудным голосом:
   Раскудрявая береза,
   Ветру нет - она шумит.
   Ой, подружка дорогая,
   На тебя он не глядит!
   Андрей понял, что девушки затевают о нем шутливый разговор, и, улучив момент, скрылся с гулянки.
   Отец встретил его вопросом на пороге:
   - Ну как?
   - Сказала, что подумает, - хмуро ответил Андрей.
   Андрей надеялся, что отец, занятый подготовкой колхозной сбруи к весне, скоро забудет о его женитьбе. Но отец твердо решил довести дело до конца. Почти каждое утро он спрашивал Андрея о том, как подвигается сватовство. Через неделю Андрей не мог придумать новой отговорки и заявил отцу:
   - Отказала. Наотрез.
   - Как отказала?! - взъерошился Ерофей Кузьмич: за неделю, часто думая о Марийке, он как-то незаметно и невольно привык к мысли, что она должна быть и будет в доме снохой.
   - Бот так и отказала...
   - Э-э, чадо горькое!
   Перед вечером Ерофей Кузьмич встретил Марийку на колхозном дворе и, не выдержав, заговорил шумливо:
   - Значит, нашим родом брезгуешь? Кого же тебе надо еще? Из районного начальства, да? С портфелем? Нет, девка, гляди, не прогадай! Мы тоже не лыком шиты, вот что я тебе скажу! О нем вон в газете писано. Ишь ты, как возомнила!
   - Ерофей Кузьмич! - опешила Марийка. - Да что с вами? О чем это вы?
   - Опять тебе толкуй! Целую неделю толковали! А только я напрямик скажу: кинешься за тем, кто с портфелем, да потом сама век каяться будешь! Вот как выйдет, запомни мое слово! Ишь ты, возомнила!
   Сразу после разговора с Ерофеем Кузьмичом Марийка будто случайно зашла в клуб, где Андрей ремонтировал сцену. Увидев ее, Андрей едва удержал в руках рубанок, - всем сердцем почувствовал, что сейчас должно случиться что-то очень важное в его жизни.
   А через несколько минут они сидели на свежих досках, пахнущих серой, и Андрей, держа Марийку за руку, сказал ей:
   - Ну, раз ты согласна, до гробовой доски я буду верный тебе... - Он покачал головой, словно ему было тошно и тяжко от счастья, и Марийка с удивлением заметила, как влажно заблестели его глаза. - Вся жизнь моя будет только с тобой...

   Вскоре состоялась их свадьба.

 

   V

 

   Не скрывая своего счастья, Марийка суматошно и весело хлопотала в доме. Радость встречи с Андреем на время заглушила все ее тревоги. Она всегда жила только так: если радовалась, то шумно, всем на зависть; если горевала - всем за нее было страшно. С первой же минуты, только увидев Андрея, она всей душой почувствовала, как ей легко и приятно быть около него. Теперь ей особенно стало ясно, как недоставало ей Андрея и как без него все лето в ее душе было пусто и неуютно, словно в покинутом птицами гнезде.
   ...Лозневого, как знатного гостя, угощали в горнице. Все остальные ужинали на кухне. Марийке несколько раз приходилось отрываться, чтобы угощать комбата. Это раздражало ее. Ни одной секунды она не хотела быть без Андрея, ни одной! При нем она была так счастлива, что не думала ни о чем - даже о том, что завтра утром кончится это счастье.
   После ужина Марийка отозвала Андрея в сторонку, спросила, кивая на дверь горницы:
   - Зачем ты этого-то привел?
   - Комбата? А что?
   - Не нравится он мне.
   - Ну что ты, он хороший комбат!
   - Хорош! Смотрит на меня, как кот на масло! - гневно сказала Марийка. - Ух, эти мужики! Выколоть бы всем гляделки! - И резко оборвала разговор, подчеркнув этим, как он неприятен ей. - Баньку истопить тебе?
   - О, хорошо бы! - обрадовался Андрей.
   - Я сейчас!
   Марийка бросилась было в сени, но задержалась у порога и, поманив Андрея к себе, зашептала, касаясь рукой его груди:
   - Пойдешь помогать, а? Пойдем!
   Баня стояла за огородом, в овраге, заросшем орешником, березнячком и крушиной. Здесь, в затишке, прячась от осени, еще держалась зелень.
   Вечерело. Во многих местах на темно-багровом западе поднимались, завиваясь в спирали, черные дымы. Дальние урочища, как крепости с тысячами древних башен без огней, с куполами, тускло отливающими золотом, тонули в вечерних сумерках. А в Ольховке, на взгорье, было еще совсем светло и нарядно: и березы, и кустарники на склонах, и крыши домов, и стекла окон все было в багрянце. И на светлом небе без дела висела большая луна из латуни, - так и хотелось, глядя на нее, взять палку и попробовать - хорошо ли звенит?
   Готовя баню. Марийка заставляла Андрея быть около себя неотлучно. Здесь она тоже делала все необычайно хлопотливо, с какой-то немного нервной быстротой. И разговаривала она быстро, то расспрашивая Андрея о службе, то рассказывая ему, как скучала о нем, то сообщая деревенские новости. Когда под каменкой, потрескивая, запылали дрова, она слегка прижалась плечом к Андрею, сказала:
   - Вот так и у меня сейчас в душе: весело горит, потрескивает... Слышишь, что говорю? Иным людям, пожалуй, на всю жизнь не дается столько счастья, сколько у меня сейчас. А у тебя?
   - А у меня... - Андрей помедлил, - то светло, а то вот так, как в бане, - дымновато.
   - Дымновато? Ты не рад?
   Он видел, как она счастлива, и не хотел напоминать ей, что неурочный его приход - невелика радость.
   - Из-за отца? - попытала Марийка.
   - Из-за него... - промолвил Андрей.
   - Ну и шут с ним! - сказала Марийка. - Не думай, Андрюшенька, о нем. Я не хочу, чтобы ты думал сейчас об этом...
   - Оно само думается, - сказал Андрей вздохнув. - Останетесь, а что тут с вами будет? Его жизнь прожита, а твоя? Мне подумать страшно. Ты вот что... мать твоя уехала?
   - К ночи уедет.
   - Вот и ты отправляйся с ней!
   Марийка вновь прижалась к плечу Андрея.
   - Нет, Андрюша, - ответила тихо, - так нехорошо. Раз я пришла жить в вашу семью, я должна быть с нею всегда. Что поделаешь? Если они остаются, то и мне оставаться надо. Нет, нет, так нельзя!
   Клюшкой пошевелила пылающие дрова.
   - Ну, разгорелись хорошо. Пойдем, за водой.
   - Смотри, чтоб не каяться после!
   - Не думай, не буду. Пошли!
   У родника она присела, подобрав платье, схватила Андрея за руку.
   - Ты знаешь, за что я тебя люблю?
   - Кто ж тебя знает, - усмехнулся Андрей.
   - Ты весь, как вот этот родник, - сказала Марийка, сильно прижимая к себе руку Андрея. - Ну, что ты улыбаешься? Глаза у тебя такие: тихие, вроде темные, а в них светло, все видно... Ну, что ты смеешься? И сколько вот ни черпай из родника, он живет и живет... Он вечный. И ты мне кажешься таким.
   Андрей погладил ее волосы.
   - Родники не все, Марийка, вечные. Бьет, бьет, и вдруг - нет его! И вдруг пропал!
   - А вот и неправда! - живо возразила Марийка. - Если здесь пропал, то выбьется в другом месте. В другом, а все-таки живет! Не спорь, он вечный. И ты такой же... Давай понесем!
   - Дай я. - Андрей потянулся к ведрам.
   - Нет, вместе, Андрюша! Вот, на палке.
   Наполнив кадку водой, Марийка осмотрелась, протирая от дыма глаза.
   - Теперь подмести надо. Сорно здесь. Я схожу, наломаю веник. - И тут же спохватилась: - Нет, нет, пойдем вместе?
   Они пошли в березнячок. Андрей выбирал ветки не спеша, а Марийка хватала и ломала их как попало, в спешке обдирая с них пожухлые листья.
   - Не торопись, - усмехнулся Андрей. - Торопыга!
   Марийка разогнулась и встала перед ним, держа в опущенной руке пучок ветвей. Взглянув на Андрея, она приподняла лицо. При вечернем свете глаза ее блестели особенно сильно, а губы были приоткрыты, как от жары.
   - Андрюша! - сказала она негромко, словно испугалась чего-то. Андрюшенька! - повторила она погромче и внезапно бросилась к Андрею, роняя ветки, прижалась к его груди...
   - Ну, люди ж увидят, - весь запылав, ответил Андрей.
   ...Потом они сидели на склоне оврага.
   Марийка сказала не своим, далеким голосом:
   - Засохну я, Андрей, без тебя. - Она пошарила рукой по земле. - Как ветка вот эта... Оторвали ее - и вся ее жизнь кончена. Сразу же и начнет сохнуть.
   Андрей помолчал, развертывая кисет. Потом прижал большой рукой Марийку к себе.
   - Не горюй, ласточка ты моя! Ты же сказала, что я вечный. Сказала? Ну вот, я вернусь...
   - А когда?
   - Кто же знает!
   - Ты вот что, - сказала она очень серьезно, - ты возвращайся скорее. Слышишь?
   ...Так и кончилась радость Марийки.
   Они легли спать в горнице. Марийка была готова проговорить с Андреем всю ночь. Но он, после трудного пути и жаркой бани, быстро уснул, захрапев тяжко, с надсадой. Марийка впервые слышала, что он храпит во сне. Она попыталась перевернуть его на бок, но не хватило сил: он был тяжел, как камень, что лежал у крыльца. И в эти минуты Марийка подумала, что Андрей уже изменился за лето. А что будет, если он провоюет долго? Он станет совсем другим человеком. Вот он уйдет завтра, и она уже никогда, никогда не увидит его таким, каким он был и еще есть, каким она полюбила и любит его. Да и вернется ли он? Дрожь скользила по спине Марийки. "Андрюшенька! - едва не закричала она. - Кровушка моя! Не жить мне без тебя! Слышишь? Не жить!" Она дотронулась рукой до его головы. Ей всегда нравилось играть его легкими волнистыми волосами. Теперь, ощутив колючую щетину на голове Андрея, она еще раз подумала, что война уже отобрала у него то, что было любимо ею, что эта война завтра навсегда унесет его от дома и закружит в своей бездонной пучине...
   Марийке стало жутко. Чувствуя, что не выдержит и закричит на весь дом, она осторожно слезла с кровати и на цыпочках, боясь разбудить гостей или своих, вышла на крыльцо.
   Весь западный край неба обжигало легким и дрожащим багрянцем невидимых за лесом пожаров. В текучем воздухе внятно слышался пригорьковатый запах дыма. Восточный же край неба надежно крыла темная октябрьская ночь. От ближних урочищ отдавало холодной сыростью: надвигалось осеннее ненастье.

   Чувствуя под ногой опавший березовый лист, Марийка думала о том, что и Андрей теперь, как этот лист: подхватит его ветер и унесет невесть куда...

 

   VI

 

   На рассвете туманами затопило землю. Беззвучные мутные волны тихо качались вокруг ольховского взгорья. Кое-где смутно проступали в розовеющем свете очертания вершин холмов; заброшенными маяками стояли над ними черные зубчатые ели. Только в Ольховке - на взгорье - было светло.
   Раньше всех в лопуховском доме поднялась Алевтина Васильевна, за ней - почти не смыкавшая за ночь глаз, побледневшая Марийка. Стараясь делать все бесшумно, они начали хлопотать у печи. Жили они дружно, а заботы об Андрее сделали их дружбу особенно теплой и светлой. Для Алевтины Васильевны хотя и привычна, но тяжка была суровая власть Ерофея Кузьмича, и она, от природы тихая и добрая, находила отдых от этой власти в дружбе с единственной снохой. Теперь, готовя подорожники Андрею, Алевтина Васильевна и Марийка то и дело шепотком разговаривали у печи.
   Слыша храп Ерофея Кузьмича, Алевтина Васильевна без опаски смахнула с полных щек слезы, озабоченно спросила:
   - Не сказывал, далеко ли пойдут?
   - Где ему знать, мама! - У Марийки тронуло горьковатой улыбкой слегка призасохшие губы. - Ну, надо думать, не дальше Москвы, Дальше Москвы никогда, кажись, войны не было.
   - А потом? Обратно?
   - А как же, мама!
   - О господи! Собьет ведь Андрюша ноги-то!
   - Я ему портянки запасные положила.
   - А чулки? Положи еще чулки, смотри! - приказала Алевтина Васильевна. - Погоди, доченька! А не сказывал, отчего у них неустойка выходит, а? Или уж эти... немцы-то... дюжей наших? Или, сказать бы, ловчее?
   - Не знаю, мама. Не видала ж я их...
   - Ну нет! - неожиданно твердо сказала Алевтина Васильевна и даже выпрямилась. - Убей меня бог, а не поверю я, что кто-то одолеть может русских! Вот выберут получше место... Господи, доченька, а шарф? Положила? Ведь зима скоро!
   - Ой, мама, тяжело ему будет, - возразила Марийка. - Начнется бой, бегать же надо!
   - Да чего ж ему бегать? Положи мешок - и воюй!
   Со двора донесся яростный лай Черни. К Лозневому пришли какие-то военные люди. Они разбудили комбата и вызвали его из дома.
   Накинув шинель на плечи, откидывая со лба слинявшие измятые пряди волос, Лозневой, с унылым, заспанным лицом, вышел на крыльцо. Тихонько кошачьей лапкой - царапнула душу тревога. На крыльце его поджидал начальник штаба батальона - молоденький, с нежным, почти мальчишеским лицом лейтенант Хмелько. Глянув на восток, где за туманом разгоралась заря, Лозневой тревожно спросил:
   - Что случилось?
   - Я не хотел в дом... - заговорил Хмелько.
   - Что случилось, ну?
   - Вот приказ, - заторопился Хмелько. - Уходить немедленно.
   Лозневой взял бумажку, спросил:
   - Где штаб полка? На старом месте?
   - Уже снялся. Уходит дальше.
   - Маршрут прежний?
   - Да.
   Лозневой свернул приказ, сунул в карман брюк. Сдерживая волнение, передохнул, сказал глуховато:
   - Ну что ж, Хмелько, действуй!
   - Есть!
   - Людей покормим в пути?
   - В пути. Кухни уже дымят.
   Можно было и уходить, но лейтенант Хмелько, быстро оглянувшись на вестового, придвинулся к Лозневому, дохнул ему в ухо:
   - Немцы близко!
   - Слухи?
   - Точно, - ответил Хмелько. - Ночью здесь проезжали беженцы. Гнали, как очумелые. Ну, говорили, что немцы прорвались на большаках. Катят сплошной грохот. Того и гляди, мы окажемся в мышеловке. Бойцы узнали об этом - не спят, волнуются, бродят по деревне.
   - Довольно, Хмелько, действуй!
   Пока Лозневой разговаривал с Хмелько, поднялись все остальные в доме. Ерофей Кузьмич сидел у стола, задумчиво почесывая белую, пухлую грудь. Андрей, ворочая дюжими плечами, натягивал близ порога сапоги. Костя был уже одет, но протирал маленькие глазки, щурясь на огонь. Хозяйки шептались у печи. Все были встревожены тем, что комбата подняли в неурочный час да еще вызвали из дома.
   Лозневой прошел в горницу, а через минуту, сбросив там шинель, с ремнем в руке опять появился на пороге, спросил Костю:
   - Кони сыты?
   - Кони в порядке, - ответил вестовой.
   - Куда ж вы в такую рань? - спросил Ерофей Кузьмич.
   - Служба, отец! - Сверкнув глазами, Лозневой одним рывком затянул ремень. - Служба!
   - Дальше, значит, пойдете?
   - Приказ, отец!
   - А завтракать?
   - Вот провожу людей, зайду.
   Андрей разогнулся у порога. В просторной нижней рубахе, заправленной в брюки, он казался при слабом свете особенно загорелым и дюжим. Он посвежел после бани и крепкого сна, но смотрел задумчиво и сумрачно.
   - Сейчас выходить, товарищ комбат?
   - Да, сейчас поднимут людей, - ответил Лозневой и, проходя к двери, заметил: - А вы, Лопухов, из счастливых!
   - Почему же, товарищ старший лейтенант?
   - Дома побывали!
   - Какое тут счастье! - повысив голос, с горечью ответил на это Андрей. - От такого счастья всю душу палит! Будто крапивой ее исстегали. Думаете, легко отступать, через свой двор?
   - Все же своих повидали...
   - Это вчера я был во хмелю, - тише ответил Андрей. - А вот сегодня похмелье.
   Когда Лозневой и Костя ушли, на кухне несколько минут стояла тягостная тишина. Все знали, что утром Андрей уйдет дальше, и все же уходил он неожиданно. Ерофей Кузьмич сидел за столом, положив на него левую руку и обессиленно свесив кулак. Алевтина Васильевна и Марийка, прижавшись друг к другу, стояли в темном углу, слабо освещаемом огнем из печи. Все молча поглядывали на Андрея. Он начал собирать свои немудрящие солдатские пожитки. Наконец Ерофей Кузьмич сказал с натугой в груди:
   - Ну, гляди, Андрей! Гляди!
   - Ничего, тятя, все будет хорошо... - ответил Андрей.
   - Гляди, с умом воюй!
   У печи послышались всхлипывания.
   - Ну, вы! - загремел Ерофей Кузьмич на женщин. - Заревели! Нечего тут реветь! Что он - малое дите! У него теперь свой ум! Нажил! - Он вдруг не выдержал и неожиданно укорил сына за вчерашний разговор на огороде. - Он даже отца учит!
   Андрей оторвался от вещевого мешка.
   - Нет, тятя, еще не нажил, - сказал он неожиданно жестким голосом, только начинаю наживать. А ты, тятя, гляди, остаешься тут - не проживи его!
   Ерофей Кузьмич даже опешил.
   - Это ты... погоди, ты чего так?
   - Проживешь, - закончил Андрей, - второй раз поздно будет наживать. А прожить ум-то в такое время легко.
   - А-а, вон что! - Ерофей Кузьмич поднялся, прижал широкую бороду к груди. - Ну, теперь вижу: вырос!
   Как хотелось Андрею мирно посидеть среди родных в этот час! Но мир в семье был нарушен. Тяжко, нехорошо стало в лопуховском доме. "Вроде бы угарно, - подумал Андрей. - Так и давит сердце!" Накинув на плечи шинель, он с тяжелым чувством вышел на двор. Первый раз он так жестоко разговаривал с отцом, и ему было больно оттого, что это случилось против его воли и случилось, как назло, в час разлуки.
   Над двором уже шумели, роняя листья, любимые березы. Под сараем, похлопав крыльями, закричал петух. Завидев молодого хозяина, Черня поднялся от предамбарья, выгнув спину, звонко позевнул, прищелкнув зубами. Из-под сарая, чирикнув, будто подав команду своей братии, резко выпорхнул воробей. На дворе было все обычно и привычно с детства.
   Обласкав Черню, Андрей прошел через весь двор, мягко ступая по холодной земле, открыл влажные от измороси воротца на огород. Хотелось побыть в одиночестве. Пройдя за сарай, он прислонился плечом и пылающей щекой к его стене.

   Три месяца назад Андрей впервые пережил тяжесть разлуки с домом и семьей. Но тогда он уходил на запад, навстречу войне, оставляя родных в безопасности, далеко позади. Теперь уходил на восток, оставляя их на произвол врага. Что будет с ними? Что будет с Марийкой? Страшно и больно было Андрею второй раз уходить из дому...

 

   VII

 

   И вновь Андрей шел на восток...
   За ночь, сильно дохнув холодом, осень побила все, что еще жило, хоронясь от нее на полях, похитила с них последние краски лета. Куда ни глянь - всюду мертвая пустота. Только один раз Андрей заметил, как на склоне пригорка, в поредевшем бурьяне, метнулась лиса. Среди пустых и бесцветных полей, как зарева, стояли багряные леса. На восходе солнца поднялся ветер. Вновь зашумел листопад. Тучи листвы несло на восток. И вновь Андрей с тяжкой болью ощущал горькое чувство утраты всего родного, что было прочно связано с его жизнью.
   Марийка провожала Андрея далеко за деревню.
   Приотстав от батальона, они шли одни. Им не хотелось говорить б разлуке, да они и боялись говорить о ней. Шли молча. Лишь изредка, чтобы оторваться от дум, они перекидывались отдельными словами, пустыми и ненужными в этот час. Следом за ними плелся Черня.
   У мостика через речку, за которой густо поднимался молодой березняк, они остановились. Андрей взял Марийку за руки. Лицо у нее было спокойное и строгое, как все это утро, но теперь на нем выступал румянец. Она долго смотрела на Андрея, не отрывая взгляда, - в ее темных глазах мелькали отблески солнца, неба и пролетавшей мимо багряной листвы. Опустив глаза, сказала тихо и просто:
   - Ну, все, Андрюша, все, родной!
   Андрей разом притянул ее к себе.
   - Марийка, ласточка моя!
   - Теперь иди! - У нее едва пошевелились губы.
   - Щебетунья моя!
   - Да помни: я ждать буду! - вдруг сказала она громче и, не в силах бороться со своим горем, быстро прижалась к груди мужа.
   Андрей почувствовал, как на руку упала ее слеза, - и точно палящим ветром ударило ему в лицо. Прижимая Марийку к груди, он сказал тихо:
   - Я вернусь, Марийка! Слышишь?
   Вдруг Андрей отстранил Марийку, и здесь она впервые увидела, как ему тяжко уходить от нее... Она крикнула испуганно, сквозь слезы:
   - Андрюша, иди!
   Андрей быстрой, порывистой походкой пошел за речку. Марийка стояла, смотрела ему вслед, не трогаясь, не в силах махнуть ему на прощанье рукой...
   В глубине леска, за речкой, остановившись поправить за плечами вещевой мешок, Андрей услышал, что его догоняет кто-то. Оглянулся. По дороге, поблескивая розовым языком, бежал Черня.
   - Ты куда? - крикнул на него Андрей.
   Подскочив, Черня начал ласкаться у ног хозяина.
   - Ой, дурной! - мягче сказал Андрей. - Я же далеко иду. Далеко! Понял? И когда вернусь - не знаю. Понял? Марш домой!
   Но Черня не уходил. Он крутился вокруг Андрея, поглядывая на него с лаской и тоской. И Андрею вдруг стало жутко от мысли, что он вот так просто - надолго, а то и навсегда - покидает родной дом.
   - Черня, - прошептал Андрей. - Ты иди к Марийке, иди! Эх, Черня! Эх, ты! - Он вдруг упал на колени, прижал к себе пса, крикнул со всей силой: Черня, дорогой! Черня!
   Но через секунду, опомнившись, оттолкнул собаку.
   - Назад! Домой!
   Черня удивленно и обиженно взглянул на хозяина.
   - Назад!

   Черня молча отскочил в кусты. Не оглядываясь, Андрей быстро зашагал проселком на восток...

 

   VIII

 

   Слухи о том, что немцы быстро двинулись по большакам, сильно встревожили Лозневого. Опасность шла по пятам. Было ясно: не сегодня, так завтра - бой. Первый бой. Что готовит судьба?
   Полк майора Волошина, в составе которого находился батальон, был сформирован только в конце лета. Он обучался у Опочки, на реке Великой, и далеко не успел закончить боевую подготовку. Третьего октября немецко-фашистские войска прорвали наш Западный фронт и двинулись к Москве. Полк Волошина (в составе дивизии Бородина) был подчинен штабу Н-ской армии, отступавшей в район Ржева. За неделю отступления до Ольховки полку Волошина не приходилось вести бои: противник пытался охватить Н-скую армию с флангов, взять ее в клещи, и она, по приказу штаба фронта, торопливо отходила на восток.
   Но теперь Лозневой всем сердцем чуял, что схватка с врагом неизбежна.
   В это утро он внимательнее, чем обычно, присматривался к своим солдатам. Провожая батальон из Ольховки, он стоял на пригорке, заложив руки за спину, не трогаясь; из-под козырька фуражки осторожно следили за рядами солдат его острые серые глаза. Он видел: солдат уже утомили тяжелые переходы, ночи без сна, постоянные тревоги и беспокойные думы. Обмундирование у них выгорело, от него сильно пахло терпким потом. Солдаты исхудали, у них были обветренные лица. Поглядывали они тревожно и недобро.
   Вздохнув, Лозневой направился к дому Лопуховых.
   Костя седлал коней. В доме слышался сильный и гневный голос Ерофея Кузьмича. Лозневой остановился у крыльца, вопросительно взглянул на вестового.
   - Бушует! - насмешливо сказал Костя. - Хозяйке характер показывает.
   Услышав шаги на крыльце, Ерофей Кузьмич притих. Когда Лозневой и Костя вошли в дом, он шагал по горнице, скрипя сапогами, - лицо у него было темное, борода взлохмачена. Хозяйка лежала на кровати, беспомощно раскинув руки. Около нее сидел, нахохлясь, Васятка и приглаживал ее реденькие распустившиеся волосы.
   Усадив гостей за стол, Ерофей Кузьмич кивнул на кровать:
   - Мать-то вон - проводила и слегла. Вот как сынов провожать! От сердца отрываешь кусок!
   Он пошел в кухню, заглянул в печь.
   - В жаровне, - не шевелясь, слабо сказала хозяйка.
   - Знаю! Лежи!
   Хозяин принес жаровню с бараниной, начал собирать на стол. Лозневой осмотрелся, спросил:
   - Что ж сами? А сноха?
   - Провожать ушла...
   - Что-то не видел их.
   - Особо ушли. За деревню.
   - Да, любит она его, - сказал Лозневой, думая о Марийке.
   - Кто ее знает, - уклончиво ответил Ерофей Кузьмич, приставив к широкой груди каравай и отрезая от него большие ломти. - Теперешних баб не поймешь. Сейчас любит, отвернулся за угол - разлюбила. Ветряные мельницы, а не бабы!
   - Чего мелешь? - простонала хозяйка. - Не греши!
   - Ну, ты! Больше всех знаешь! Нагляделся я на ваше сословие! Вам дали волю, а вы взяли две. Не любовь - пыль в глаза!
   Ерофей Кузьмич достал из шкафчика неполную поллитровку водки. Примеряясь глазом, разлил ее в чайные чашки. Пододвигая одну к себе на угол, сказал:
   - Все остатки. Сыну хотел выпоить - в рот не берет: и так, должно, горько.
   С минуту закусывали молча. А затем, точно продолжая уже начатый разговор, Лозневой спросил, прищуривая на хозяина глаза, - на открытом лице, при свете, они теряли свой резкий, железный блеск:
   - Значит, решили не ехать?
   - Куда мне ехать! - в полный голос ответил Ерофей Кузьмич. - Вон у меня старуха-то! Около дома еще копошится, а отвези за версту - и ноги вытянет. Куда ее? Случись в дороге какая паника - и мне с ней хоть ложись да помирай. Совсем трухлявая баба! Раньше была - да! Из одной две можно было сделать!
   - Не боитесь?
   - Оставаться-то? Хэ! Нам один конец! Чем в дороге помирать, так лучше дома. Все веселей на родном месте. Да и куда, скажи на милость, ехать? Не успеешь оглянуться, они уж вон где будут, на танках-то! Одна маята только. Да-а, как ведь поспешно отступают наши, а?
   - Что же сделаешь? - угрюмо ответил Лозневой.
   Костю удивило, что комбат не торопился уезжать. Позавтракав, он подошел к зеркалу и, потрогав подбородок, сказал кратко:
   - Ого!
   - Да, не мешало бы, - согласился Костя.
   - Доставай бритву!
   Но тут же Лозневой схватил свою полевую сумку, быстро вытащил машинку для стрижки волос и положил ее перед Костей.
   - Обожди, начнем с головы!
   - Стричь? - удивился Костя.
   - Давай заодно! - Лозневой потрогал над лбом жидкие пряди рыжевато-пепельных волос. - Видишь, какие кудри? Для смеху только...
   - Зря! - попытался было отговорить его Ерофей Кузьмич. - Какой ни волос, он все видней делает человека.
   - Ничего! Стриги, Костя!
   Около часа пробыл Лозневой в лопуховском доме. Выйдя затем на крыльцо, поднял к глазам бинокль. После бритья у него заметно посвежело лицо, но осталось, как и прежде, холодноватым, скованным тяжелой думой. Оно не теплело даже от щедро светившего солнца. С минуту Лозневой смотрел на проселок, уходящий на восток. Батальон уже скрылся в березовой роще за речкой. И вдруг Лозневой улыбнулся - чуть приметно, одной левой щекой.
   - Далеко небось ушли? - спросил Костя.
   - Коня! - сказал Лозневой, быстро сходя с крыльца.
   Не доезжая до речки, они повстречались с Марийкой. Она возвращалась домой, шагая тихонько, опустив голову; следом за ней понуро плелся Черня. Ветер бросал им под ноги сухие листья. Лозневой кивнул Косте, приказывая ехать дальше, а сам остановился на дороге.
   Марийка издали узнала комбата, но, делая вид, что не узнала, сошла с дороги. Натянув поводья, Лозневой повернул коня боком. Лозневой ловко, слегка подбоченясь, сидел в седле, раскинув полы плаща. Он приподнял козырек фуражки, и глаза его, освещенные солнцем, сразу сделались мягче и добрее.
   - Проводили?
   Марийка помедлила с ответом дольше, чем нужно. Она смотрела на комбата так, будто все еще не узнавала его.
   - А что? - спросила она наконец.
   - Пошел?
   Зардевшись, Марийка сказала недружелюбно:
   - А как же ему не идти?
   - Конечно, как не идти? - примиряюще согласился Лозневой. - Но другой бы, пожалуй, и не ушел... от такой жены.
   Метнув на Лозневого недобрый взгляд, Марийка шагнула, намереваясь обойти его коня, но он вновь загородил ей дорогу.
   - Одно слово! - сказал он быстро. - Пожелайте мне счастливого пути и всяких удач. Я - не суеверный, но мне кажется, что ваше слово многое значит...
   Марийка на лету схватила широкий зубчатый лист клена. Несколько секунд, держа лист на ладони, разглядывала шитье жилок под его прозрачной багряной кожицей. Затем, не глядя на Лозневого, небрежным жестом кинула его через плечо и так же небрежно сказала:
   - Что ж, счастливого пути!
   - И всяких удач?
   - Да.
   - Вот и все. Благодарю, - ответил Лозневой. - Теперь я знаю, что свое счастье везу в кармане.

   Кивнув Марийке, Лозневой тронул коня. За речкой он обернулся, поглядел Марийке вслед, улыбаясь одной левой щекой, и поскакал дальше...

 

   IX

 

   Путь от Ольховки стал еще труднее. Не успело солнце пригреть землю загудело все небо: с запада потянулись большие косяки "юнкерсов". Иногда их трудно было поймать глазом в ослепительной вышине осеннего небосвода, но унылый, надрывный вой их моторов судорогой схватывал душу. Начались бомбежки. Как и вчера, опять тяжко ахала и содрогалась земля и над ней там и сям взлетали, будто вырываясь из ее огненного чрева, кудлатые, тяжелые и угарные дымы, - ветер нес их на восток вместе с опавшей листвой. Над дорогами внезапно с высоким диким свистом проносились сухие хищные "мессершмитты", и люди в ужасе бросались в стороны, спасаясь от злобного птичьего щелканья разрывных пуль.
   В полдень батальон Лозневого остановился на привал в небольшом леске. Тотчас же на бивак прискакал на крупном сером жеребце командир полка майор Волошин. Командира полка сопровождали его заместитель капитан Озеров и группа автоматчиков - все молодые загорелые ребята. Встречные солдаты указали приехавшим, где стоянка Лозневого, и они, растянувшись цепочкой, двинулись, похрустывая валежником, к западной опушке леса.
   Лозневой в это время лежал в своей легкой походной палаточке, раскинутой под молодым дубом, - ветер трепал на его корявых ветвях грязно-желтые лохмотья листвы. За этот ветреный октябрьский день у Лозневого особенно усилилась тревога. С часу на час он ждал внезапных и больших событий. И когда Костя, торопясь, доложил, что приехал командир полка, Лозневой разом поднялся, понимая, что эти события наступают, и быстро выскочил из палатки.
   Майору Волошину было под пятьдесят. Все в его большой фигуре было крупным и грубым. Служил он в армии с весны восемнадцатого года. Рядовым бойцом-пулеметчиком дрался с белогвардейцами на Волге, освобождал Казань, потом участвовал в героическом походе на Колчака - в глубь Сибири. За храбрость, проявленную в те годы, получил орден Красного Знамени. Бойцу Волошину крепко полюбилась военная служба, и он решил пожизненно остаться в армии. Несколько последних лет он уже командовал стрелковым полком и был горд своей службой.
   Еще издали, взглянув на командира полка, Лозневой сразу определил: Волошин сильно встревожен. "Плохи, видно, наши дела, - подумал Лозневой, совсем плохи".
   Тяжело соскочив на землю, майор Волошин не стал выслушивать рапорт, только махнул досадливо рукой. Бросив поводья, отдуваясь, он пошел усталой походкой к палатке Лозневого, на ходу расстегивая и раскидывая полы плаща.
   - Фу, черт возьми! - проворчал он. - Разбило всего.
   - Сюда, сюда! - пригласил Лозневой.
   Устроившись на снарядном ящике под дубом, майор Волошин, не снимая каски, обтер платком лоб и виски.
   С минуту он молчал, жадно дымя папиросой. Лесок полнился шумом ветра. Раздавались голоса солдат, похрапывание лошадей, стук топора о дерево и крик сорок - они всюду разносили вести об осени. В светлом просторном небе гудели невидимые моторы. Где-то далеко шла бомбежка; в земле глуховато стукало, словно с перебоями билось ее сердце. Закашляв, Волошин бросил папироску под ноги, позвал:
   - Озеров, сюда!
   Передав коня автоматчикам, к палатке твердым шагом подошел капитан Озеров. Это был человек тоже крупный, в расстегнутой ватной куртке, с простым, слегка рябоватым лицом сибирского старожила.
   - Комиссара не видел? - спросил его Волошин.
   - Нет, не видел, товарищ майор.
   - Хорошо, что тебя хоть встретил. Очень нужен.
   - Новости?
   - Да. Давай карту.
   Капитан Озеров раскрыл планшет. Взяв карту, майор Волошин пригласил заместителя и комбата присесть рядом. Они быстро устроились: Озеров - на ящике, Лозневой - на своем седле. Майор Волошин тем временем надел на широкий угрястый нос очки, оглянулся по сторонам.
   - Не беспокойтесь, - догадался Лозневой, - поблизости никого нет.
   Майор Волошин повел глазами по карте.
   - Ага, вот где! - Он остановил карандаш на маленьком зеленом пятнышке. - Мы здесь, да? Сколько осталось до Вазузы?
   - Около двадцати, - ответил Озеров.
   - Да, точно, - Волошин оторвался от карты. - Так вот, обстановка следующая. К переправе на Вазузе, как видите, углом сходятся две большие дороги. - Он кинул руку в одну сторону, затем в другую. - Одна - здесь, другая - здесь. По этим дорогам движутся две большие колонны немцев. Они спешат к переправе.
   - Далеко они? - осторожно спросил Лозневой.
   - К сожалению, мы плохо это знаем, - ответил Волошин. - У штаба дивизии точных данных, как видно, нет. - Он притих, помял мясистые губы. Так вот, вся наша дивизия, вслед за другими частями, идет проселками между этими двумя дорогами и к ночи должна, опередив немцев, вырваться к Вазузе. Если вырвется - будет очень хорошо. Но это не все. Для нашего полка как раз не в этом состоит главная задача.
   Он опять с опаской оглянулся по сторонам и затем сообщил совсем тихо:
   - Мы не дойдем до Вазузы... - Вздрагивающей рукой он провел по карте. - Наш полк остановится вот здесь, - сказал он и, заметив, что рука вздрагивает, убрал ее с карты. - На переправе большой затор. Говорят, что там собралось столько частей и беженцев, что не окинешь глазом! Так вот, наша главная задача - стать и задержать немецкие колонны до тех пор, пока все части, в том числе и два полка нашей дивизии, не окажутся за переправой. Мы можем уйти только последними. Вы понимаете, что на нас возложено? - Он строго осмотрел Озерова и Лозневого. - Мы должны стоять насмерть. До последнего. Должны умереть, но спасти других. Ясно?
   Всю неделю отступления Лозневой ждал внезапных и грозных событий, но никак не ожидал того, что случилось: их полк, ради спасения других частей, был обречен на верную гибель. И Лозневой с ужасом почувствовал, что в груди его все заледенело, будто ворвалась в нее, как в распахнутую настежь дверь, лютая сибирская стужа.
   - Да, это ясно, - ответил он, не слыша своего голоса.
   - Что ж, будем стоять, - ответил и Озеров, щелкнув кнопкой на планшете, и быстро поднял отчего-то засиневшие глаза.
   Майор Волошин хотел указать Лозневому рубеж, который должен занять его батальон для обороны, но в этот момент донесся высокий, хватающий за сердце вой мотора.
   - Ложись! - крикнул Озеров.
   Все рухнули на землю. Немецкий истребитель прошел над леском, почти задевая плоскостями вершины деревьев, а через несколько секунд с опушки донеслись голоса:
   - Упал! Упал!

   Вокруг поднялся гомон. С опушки леска, перекликаясь, понеслись солдаты в поле. Послышались выстрелы.

 

   X

 

   Вскоре на стоянку Лозневого привели захваченного в плен немецкого летчика. Он был высок и сух, как хвощ, но с энергичным лицом. На нем был изорванный комбинезон с блестящей застежкой-"молнией" на груди. Заложив руки за спину, он остановился близ дуба и осмотрелся неторопливо, спокойно и даже нагло, высоко подняв растрепанный белокурый чуб. Казалось, его нисколько не смутило, что он попал в плен. Он так презирал всех, кого видел у дуба, что не испытывал перед ними страха.
   Майор Волошин впервые увидел фашиста в лицо. Его поразили наглость и самоуверенность врага. Содрогаясь всей грузной фигурой, Волошин закричал:
   - Ты что же, сволочь, а? Что смотришь так?
   Пленный летчик слегка приподнял голову. Губы его тронула едва приметная презрительная улыбка. Волошин сорвал с носа очки, и глаза его, большие, как у филина, глянули на немца, наливаясь кровью и злобой. Бешено стиснув огромные кулаки, он закричал:
   - Как фамилия? Говори! Ну?
   Пленный посмотрел на командира полка с еще большей дерзостью.
   - Молчишь, тварь? Молчишь?
   Еще с минуту майор Волошин подступал к немцу, потрясая кулаками, но тот в ответ на все его вопросы лишь трогал губы презрительной улыбкой или - изредка - легонько покачивал растрепанным чубом. Он не испытывал никакого страха. По щекам Волошина потекли струйки пота. Вытащив из кармана платок, он обернулся назад.
   - Ничего, сволочь, не понимает!
   - Разрешите мне? - спросил Озеров.
   - Ах да, - спохватился Волошин. - Ведь ты, кажется, можешь по-немецки? А ну, валяй!
   В эту минуту пленный успел вытащить из кармана небольшую ярко поблескивающую гармонику. Он легонько - для пробы - провел ею по губам: раздались мягкие, певучие звуки. Не глядя на окружающих, немец начал осматривать и пробовать лады... Озеров бросил на пленного взгляд и мгновенно потемнел лицом - на нем обозначились рябинки. Озеров сделал шаг вперед, и от его сильного голоса дрогнул воздух:
   - Stillgestanden!*
   _______________
   * Смирно!

  

 Гитлеровец на секунду приподнял глаза, но тут же вновь принялся за свое дело. Тогда Озеров, сделав еще один шаг вперед, без взмаха, но с бешеной силой ударил его кулаком под ребра. Вскинув руки, гитлеровец со стоном отлетел под ближний куст орешника, а его гармоника - еще дальше.

   - Aufstehen!* - крикнул Озеров.

   _______________
   * Встать!
   Фашист быстро вскочил, вытянулся у куста орешника, испуганно вытаращив глаза.
   - О, и дылда! - долетело из ближних кустов.
   - Имя? - неожиданно спросил Озеров по-русски. - Фамилия?
   - Курт Краузе, - крикнул пленный.
   - Ага, вы и по-русски понимаете, - заметил Озеров. - Видите? - сказал он, обращаясь к майору Волошину, но, судя по всему, желая, чтобы его слышали и солдаты, выглядывавшие из кустов. - Когда фашистов начинаешь бить, спесь и наглость слетают с них, как шелуха, и они становятся тем, что они есть. - Он повторил, рубанув воздух рукой: - Бить их надо! Бить! Тогда они поймут, с кем имеют дело!
   - Немецкая армия непобедима! - сказал Курт Краузе. - Вы не можете нас бить!
   - Вот как! - Теперь уже Озеров, посветлев лицом, презрительно смотрел на гитлеровца. - А разрешите спросить: почему вы оказались на земле? Вас сбил наш летчик?
   Курт Краузе молча опустил чуб.
   - Вы прикрывали колонны, которые идут по большим дорогам к переправе, - сказал Озеров. - Это мы знаем. Может быть, скажете, что это неправда?
   - Нет, это правда, - ответил Краузе.
   - Когда они должны быть у переправы?
   - Завтра утром.
   - Не врать! - крикнул Озеров.
   Майор Волошин давно стоял позади. Он торопился дать последние указания Лозневому и скакать дальше - к реке Вазузе. Решив побыстрее закончить допрос, он выступил вперед, переспросил:
   - Значит, завтра?
   - Завтра утром, - повторил Краузе. - Так мне известно.
   - Ну, все! - властно распорядился Волошин. - Конец!
   Курт Краузе дрогнул.
   - Вы меня убьете? - спросил он тихо.
   - Убивать? Зачем? - презрительно сказал Озеров. - Нет, вы еще поживете. Вам будет предоставлена возможность дожить до поражения вашей фашистской Германии. Вы еще...
   - Озеров, все! - крикнул Волошин. - Довольно!
   Подозвав Лозневого, который все время стоял под дубом, пряча под козырьком глаза, Волошин спросил:
   - Где они... твои бойцы эти?
   - Здесь, товарищ майор!
   - Сюда!
   Из кустов орешника вышел сержант с винтовкой, а за ним - четыре бойца. Сержант был высокого роста, немного сутулый, угрюмого лесного вида, - такому только бродить за зверем по тайге. Не по годам, а скорее по выправке да по смелости взгляда, какой поднял сержант на командира полка, можно было безошибочно определить, что он давно в армии и привык к суровой солдатской службе.
   - Фамилия? - спросил его Волошин.
   Выждав секунду, не отрывая от командира смелых карих глаз, сержант ответил не спеша, не повышая голоса:
   - Юргин, товарищ майор.
   - Сибиряк, что ли?
   - Угадали. С Енисея.
   - Он отстреливался?
   - Да, немного, - нехотя ответил Юргин.
   - Вот что, орлы! - заговорил Волошин, обращаясь уже не только к Юргину, но и ко всем бойцам. - От лица службы за смелость благодарю! Солдаты ответили на благодарность, и Волошин тут же добавил: - А теперь отведите его вон туда... Подальше отведите! И покараульте. Ясно?
   - Есть! - не спеша козырнул Юргин.
   Курта Краузе увели.
   - Отправить в штадив, - распорядился Волошин.
   После этого майор Волошин пробыл на стоянке совсем недолго. Расправив на ящике измятую карту, он показал наконец Лозневому, где должен остановиться его батальон для занятия обороны.
   - Батальоны Верховского и Болотина, - пояснил он Лозневому, оседлают большаки и будут сдерживать немецкие колонны, а ты будешь стоять в центре между большаками, по этим вот высоткам, по опушкам лесков...
   Сдерживая волнение, Лозневой начал делать пометки на своей карте. Перед глазами пестрило: казалось, что значки, цифры, зеленые пятна и названия селений ползают по карте, как живые, убегая от ядовитого синего карандаша.
   - Стой! Где метишь? - остановил его Волошин.
   - Ах, вот где! Извините, товарищ майор.
   - Так вот, комбат, - продолжал Волошин, - надо занять рубеж, окопаться и стоять! Без приказа - ни шагу! - Голос его зазвучал твердо. Умереть, но не сходить с места! Стоять до последнего!
   Указав на карте, где намечено устроить его командный пункт, майор Волошин быстро собрался и ускакал с автоматчиками из леска.
   Встреча с майором Волошиным была самым важным событием в жизни Лозневого за последние дни. Проводив командира полка, Лозневой крикнул своего начальника штаба, лейтенанта Хмелько. Тот давно и с нетерпением ожидал этого вызова, чтобы узнать новости. Легкой мальчишеской походкой, позвякивая шпорами, он подбежал к комбату, вскинул ладонь под козырек фуражки. Не глядя на Хмелько, пересыпая на ладони литые бронзовые желуди, Лозневой спросил шепотом:
   - Знаешь, кто мы?
   - Мы? А кто?
   Кинув горсть желудей по земле, посыпанной опавшей золотистой листвой, Лозневой прошел мимо Хмелько, на ходу бросив тому в ухо одно слово:

   - Смертники!

 

   XI

 

   Откинув ветку орешника, капитан Озеров увидел Матвея Юргина. Присев на корточки среди еловых и березовых пеньков у небольшой лужицы, посыпанной опавшими листьями, смуглый угрюмый сержант обтирал задымленный бок своего котелка мокрым пучком лесной осоки.
   - А, земляк! - приветливо окликнул его Озеров.
   Юргин поднялся, оставив котелок у лужицы; задерживая на подходившем Озерове смелый взгляд, спросил:
   - А вы, товарищ капитан, тоже из Сибири?
   - Тоже из Сибири. Только с Оби.
   - О, тогда верно: земляки! - улыбнулся Юргин.
   - Да ты делай свое дело, делай! - Озеров подошел к лужице, присел на пень и, когда Юргин опять взялся за пучок осоки, спросил: - Давно из дому?
   - Давно! Я на сверхсрочной.
   - А в полк как попал?
   - Из госпиталя. После лечения.
   - Ранен?
   - В самом начале поцарапало немного...
   Подняв прутик, Озеров разогнал несколько листьев со средины лужицы, на чистом месте выпрямились торчавшие со дна зеленые шильца осоки. Просыпавшись сквозь листву ближней березы, на гладкое темное дно лужицы упали солнечные блестки мелкой и тонкой чеканки.
   - Коммунист?
   - Да, с весны.
   - В Сибири-то чем занимался?
   - Известно, в колхозе... промышлял в тайге.
   - За белкой?
   - Больше за белкой.
   - Ее у вас там, на Енисее, много!
   - Тьма!
   Немного еще помолчали. Юргин старательно оттирал гарь на дне котелка. В леске подзатихли солдатские голоса - все, должно быть, отдыхали после обеда. Издалека, с обоих флангов, доплескивало гул орудий. Иногда легонько встряхивало землю - над лужицей трепетали зеленые жала осоки.
   - Ну как, не надоело еще? - спросил Озеров.
   - Что "не надоело"? - насторожился Юргин.
   - Отступать-то?
   - Эх, товарищ капитан! - Юргин с досадой бросил в лужицу истертый пучок осоки. - Так обидно, что душу рвет!
   - Ты вот что, земляк, скажи мне... - Озеров оглянулся назад, затем спросил потише: - Отчего это у нас немцев так боятся, а? Что такое? В чем дело?
   - А кто боится?
   - Да многие.
   - Ну нет, - спокойно возразил Юргин. - Таких, товарищ капитан, совсем мало. Нет, против немцев особого страху не видать. У кого заячья душа, тот, понятно, и свою тень увидит - без памяти шуганет в кусты.
   - Отчего же... чуть что - паника?
   - А это, товарищ капитан, из-за танков и самолетов, - ответил Юргин. - Немцев наши ребята не боятся, говорить не приходится, а вот их танков да самолетов побаиваются, это верно. Многие ведь и в бою еще не были, не нюхали пороху, а машины - они... От одного их воя, черт возьми, оторопь берет! А ведь у нас... Можно сказать?
   - Конечно, говори все, - разрешил Озеров.
   - Техники у нас маловато, товарищ капитан, вот что! - Юргин кивнул на свою винтовку, что стояла на сухом месте под елкой. - Что с ней сделаешь против танка? Не по этой дичи. Ну, а бутылки эти... Тоже можно?
   - Говори все, не бойсь!
   - Я не боюсь. - Матвей Юргин улыбнулся одними губами. - Когда речь зайдет среди бойцов, я эти бутылки сам хвалю. Зажечь танк этой горючкой можно, она вон как полыхает! Ну, а все же эти бутылки - от большой нужды. Плохая от них утеха.
   Озеров слушал, наблюдая, как листья, разогнанные им, вновь сходятся к средине лужицы. Потом хлестнул по лужице прутиком.
   - Обожди, земляк! Все, что надо, будет!
   - Я верю, что будет.
   - И танки и самолеты! Все! Обожди только.
   - Да мы ничего, потерпим, - пообещал Юргин.
   - А пока и бутылками надо жечь!
   - Что ж сделаешь! Будем жечь! - Юргин помедлил, взглянул на Озерова и продолжал горячее: - Оно, товарищ капитан, и с таким оружием, какое есть, можно бы воевать лучше, да тут одна заковыка... Диву я даюсь! Сколько мы отходим, сколько земель и добра бросаем, сколько нужды терпим, а нет, многим еще не дошла эта война до печенок! Не дошла! Помаленьку начинает доходить, а еще не совсем. Вот когда дойдет - тогда все! Это как на пасеке... Залезет медведь лапой в улей - и вот поднимутся пчелы! И сначала, пока, видно, не поймут толком, что случилось, - вот вьются, вот гудят! А как поймут, что медведь начисто зорит улей, - и пошло! Облепят медведя, и тому только дай бог ноги! Извиняюсь, товарищ капитан, может, я не так соображаю?
   Озеров поднялся, сказал:
   - Ну, земляк, порадовал ты меня! Соображаешь ты правильно, очень правильно! - Опустил глаза. - Ненависть - самое сильное оружие. Но это оружие, Юргин, нам не привезут из тыла. Мы сами, на ходу, должны его ковать. Понял?
   - Я это понимаю, - сказал Юргин.
   - А теперь, земляк, вот что: бери винтовку - и пошли. Он где, немец-то? Надо отправлять его в штадив. Сейчас я крикну людей. Далеко он?
   - А вот тут, недалеко.
   Курт Краузе сидел под маленькой темнокожей липкой. Перед ним стоял новенький зеленый котелок с густой мясной лапшой. Вокруг на поляне сидели солдаты. Они с любопытством наблюдали, как пленный, не скрывая своей природной жадности, орудовал в котелке ложкой.
   - Ешь, ешь! - сказал Андрей, увидев, что пленный заглядывает в котелок. - Мало будет, еще принесу. Ешь!
   - Здоров жрать, - подивился боец Дегтярев.
   - Жрет что надо! - подтвердил и Умрихин. - На удивленье.
   - А сух - в чем душа.
   Раздвинув кусты, на поляну вышел Матвей Юргин, а за ним - капитан Озеров. Раздалась команда:
   - Встать!
   Через минуту автоматчики увели Краузе. Поглядывая на котелок, оставшийся под липкой, Озеров спросил солдат:
   - Кто принес?
   Андрей вытянулся перед командиром:
   - Я, товарищ капитан!
   - Тебе, что же... приказали накормить его?
   Андрей молчал.
   - Его... что же... уже зачислили на довольствие?
   - Он сам попросил, - сдержав вздох, ответил Андрей.
   - Ага, понятно, - тихо сказал капитан Озеров. - И тебе стало жалко его? У тебя добрая душа? Да? - Озеров повысил голос, сказал с издевкой: Ну как же! Он устал! Он с утра летал по дорогам и убивал наших людей! - У Озерова вдруг потемнело лицо, и на нем резко обозначились рябинки. Отчего ты так добр с этим убийцей? Отчего?

   У Андрея быстро багровело лицо. Он смотрел прямо на капитана Озерова, но от волнения не слышал, что говорил тот, подступая все ближе, гневно сводя под опущенными бровями жарко засиневшие глаза.

 

   XII

 

   На голом, открытом для ветров пригорке - по обе стороны проселка зияли небольшие свежие воронки; вокруг, по запыленной и помятой целине, были раскиданы сухие, опаленные огнем комья земли. Похоже было, кто-то пытался здесь, да безуспешно, во многих местах сверлить пригорок огромным буравом. У обочин проселка и подальше, между воронок, валялись убитые лошади, обломки крестьянских телег, изорванная сбруя. Подзатихший с полдня ветерок легонько обдувал это скорбное место.
   - Сыпанул он! - покачав головой, сказал Андрей.
   - Да нет, однако, не один, - осмотревшись, сказал Матвей Юргин. - Эх, поганые души, что наделали, а?
   - Не знаю, что и творится.
   - Почему не знаешь? Гляди.
   - Какая же это война?
   - Да, на войну не похоже. Один разбой.
   Их взвод шел первым в походной колонне полка - вслед за головным дозором. Молча, поглядывая по сторонам, солдаты прошли голый пригорок, изрытый бомбами. Легко повиливая, проселок начал спускаться в низину - в темноватый еловый лесок. Так и лежал их путь от леска до леска: богато, густо расшиты причудливым лесным узором ржевские земли. Солнце уже скатилось с зенита. От горизонта, издалека пригнанные ветром, круто шли в поблекшую высь светлые, с сизоватым подбоем облака. Натрудившись с раннего утра, ветер без особого усердия заканчивал свои дневные дела. Деревья в лесу теперь шумели не все сразу, а поочередно: отыграет листвой береза, за ней - по соседству - сухо прошуршит липа, дойдет очередь - и дуб потрясет рыжими космами.
   На опушке леска, по обе стороны дороги, чернели бугорки могил. Над ними стояли свежие, наспех сколоченные кресты. Над одним бугорком крестик был совсем маленький, чуть повыше березового пня, что торчал около, выбросив за лето от себя молодь. Андрей понял: здесь похоронены те, что погибли на пригорке. У нового случайного погостика никого не было, но дальше, в рыжем кустарнике, мелькали бабьи платки, слышались голоса и лай собачонки.
   - Эти, видать, отъездили, - сказал Юргин угрюмо.
   Обернувшись к солдатам, он хотел что-то крикнуть, но тут же, сжав губы, пошел дальше. Хмуро поглядывая на могилы, солдаты шли мимо них молча, стуча котелками и касками.
   Войдя поглубже в лесок, Андрей увидел недалеко от дороги, за кустами крушины, задок телеги, - в нем лежала опутанная веревками молодая черная ярка. Она вытягивала шею, пытаясь достать ветку, реденько обвешанную зеленовато-золотистыми листочками.
   - Наши! - ахнул Андрей. - Я зайду!
   - Из Ольховки? - спросил Юргин.
   - Да, наши колхозники, товарищ сержант!
   - Ну, ступай повидайся...
   С горечью и тоской наблюдал вчера Андрей, как ольховцы-колхозники, напуганные внезапным и быстрым отходом армии, покидали родную деревню. За вечер он успел повидать некоторых соседей, собравшихся в невольный путь на восток, и среди них - председателя колхоза Степана Бояркина. Он отправлялся во главе последнего колхозного обоза. В задке его телеги, загруженной разной поклажей, лежала черная ярка.
   Андрей бросился за куст крушины. У телеги были широко раскинуты оглобли, в траве валялись хомут, седелка, вожжи. Подальше, на лужайке, на жестковатом ковре брусничника, лежала на боку светло-рыжая лошаденка. У ее неловко откинутой головы сидел на корточках Степан Бояркин, высокий и костлявый человек, лет сорока, с гладко выбритым болезненным лицом. Услышав, что кто-то подходит к телеге, он поднялся и, узнав Андрея, сокрушенно махнул рукой:
   - Нет уж, подохла!
   Степан Бояркин был в распахнутом рабочем пиджаке, с непокрытой светлой головой и в одном сапоге. На левой ноге штанина была разорвана и закручена выше колена, а вокруг худой икры торопливо обмотана холщовая тряпица, испятнанная кровью. Высокий и бледный, Степан Бояркин пошел, прихрамывая, к телеге и на ходу крикнул:
   - Видал, что с нами сделали?
   - Неужто, дядя Степан, все наши были?
   - Да нет, из разных мест, - ответил Бояркин. - Наших совсем мало. Ну, были все же...
   - И давно?
   - Утром еще.
   Андрея поразило, как изменился Степан Бояркин за одни сутки. Он давно страдал язвой желудка. Пуще прежнего, как с голодухи, у него запали бледные щеки, а скулы и губы выдались, и светлые ореховые глаза смотрели из больших затененных впадин с жадной силой. Эти сутки обошлись Степану Бояркину дорого. Вчера он обессилел от хлопот по эвакуации колхозников, от неполадок, неизбежных в таком деле, и разных неприятностей. Он злился, что пришлось уезжать в спешке, не сделав перед отъездом необходимых дел в Ольховке. С большой душевной болью он оставлял в деревне семью: старушка мать, разбитая параличом, лежала при смерти, и жена должна была облегчить ее последние дни. А вот сегодня - новая беда, новые хлопоты... Но как Степан Бояркин ни был измучен, во всем его облике чувствовалось большое обновление: то ли он узнал за эти сутки такое, что давно и тщетно хотел узнать, то ли он внезапно достиг в себе какой-то радостной, освежающей и обнадеживающей победы.
   - Видишь ли, как дело вышло... - начал рассказывать он, сматывая вожжи. - Как я ни метался вчера, а с разными делами едва управился к полночи. Доехали утром досюда, а тут нас и попутал дьявол - так валом и повалили на чистень! Все же торопятся, бегут! И только это бабий базар вылез на пригорок, они и настигли. И скажи, как метлой - за один раз смахнули с пригорка! Кто мог, тот дальше ускакал сломя голову, а другие со страху ударились в стороны - в леса. Ну, а мы дотащились вот сюда... Сгоряча-то конь мой проскакал до леса, а тут гляжу - он как во хмелю, бедный. В бок ему попало. Теперь сиди вот тут и кукуй. Да еще ногу вот, как на грех, пулей оцарапало. Теперь куда на одной костылять? И хоть бы, скажем, не видно было, какой обоз идет. Видно же: одно бабье да ребятня! Ведь пролетел один - чуть дугу у меня не сшиб! Это как называется - баб да детишек бить?
   - Убило-то кого? - весь горя, спросил Андрей.
   - Да все баб. И девочку одну убило, - ответил Бояркин. - Девочка-то из нашей деревни.
   - Чья же?
   - Ульяны Шутяевой дочка.
   - Валюшка? Это такая... беленькая-то?
   - Вот она и есть.
   - Да что ты, дядя Степан! Что ты!
   - Она. Сам собирал ее воедино.
   Андрей отвернулся к телеге, попросил:
   - Не рассказывай, не надо!
   Схватив Андрея за рукав, Бояркин приблизил к нему свое худое лицо и сказал сквозь зубы, но с едва сдерживаемой, разгоряченной силой:
   - Знаешь что? Меня теперь всего огнем налило! Вот как! - Передохнув, он вдруг заговорил в полный, немного крикливый голос: - А дальше мне не уйти! Куда я на одной ноге? Да и уходить, пожалуй, не надо! Обязательно, что ли, бить по их морде? А если по затылку? Чем хуже? Не пойду я никуда, Андрей! Подберу вот ребят - и мы тут такое им огненное пекло устроим, что они взвоют смертным воем! Плакать будут! Горючими слезами плакать, что пришли сюда! Кровью умываться будут!

   Бояркин говорил это с такой силой и лютой злобой, что на его щеках даже выступил румянец, а в расширенных горячих глазах засверкали слезы. И в эту минуту Андрей опять подумал, что перед ним совсем не тот Степан Бояркин, каким он знал его не только давно, но даже и вчера. Все в нем изменилось: и лицо и Душа...

 

   XIII

 

   - Вот здесь и рой! - сказал Юргин.
   - Тверда здесь земля, - заметил Андрей.
   - Оно и лучше. Земля - защита наша...
   Вытащив из чехла лопату, Андрей поглядел вперед. Перед ним расстилался клин целины, густо покрытый травами. На их серовато-ржавом фоне выделялись кусты почерневшего от заморозков чертополоха, круговинка помятой осыпающейся липучки, в которой задержалось с десяток янтарных листьев лип и берез. За целиной катилась на запад крупная зыбь осеннего поля, и вдали над ней стояли, как острова, еловые леса, а позади них, как всегда в эти дни, чернили небо большие дымы.
   Андрей потрогал пальцем острие лопаты и оглянулся назад - на восток. По отлогому склону, изрытому овражками, золотисто рябил мелкий березнячок, впервые за лето прикрывший собой травы, за ним - полоса белесоватого жнивья, а еще дальше - гряда нарядного осеннего леса, пронизанного косыми лучами солнца.
   День угасал в безветрии.
   В лесах затих листопад.
   Сегодня отступал Андрей с более тяжелым чувством, чем вчера. Позади остались дом и семья. Позади остался с детства любимый край. Всей душой Андрей познал горечь утраты родного и, познав ее, особенно хорошо понял, как тяжела она, эта горечь, для других, уходящих сейчас на восток.
   Взглянув на места, где остановился батальон, полные диковатой и торжественной северной красоты, Андрей вдруг подумал, что он вновь, как и вчера с ольховского взгорья, видит не только то, что близко, но и широкие просторы родной страны. И Андрей понял, что он не может идти отсюда дальше на восток, никак не может!.. "До каких же пор отступать? - возбужденно подумал он. - До каких мест? Вот встать тут и стоять!" И он начал часто и сильно бить лопатой в землю.
   Андрей работал с большим усердием, и с каждой минутой работы крепла его надежда, что враг будет остановлен на занятом рубеже. Изредка он оглядывался по сторонам. Торопливо и молча работал весь батальон, растянувшись по полям, с которых были убраны хлеба, по склонам пригорков с хохолками кустов. Позади стрелковой линии, в двух местах, артиллеристы оборудовали огневые позиции для своих орудий. Всюду звякали лопаты о камни. В лесах тюкали топоры. Из окопов и щелей, как из отдушин, растекались прохладные запахи земных глубин. "Сколько ведь народу! подумал Андрей. - Да неужели опять отступим?" На этот раз ему особенно не хотелось отступать дальше, и его надежда, что полк здесь задержит немцев, в этот вечер стала такой сильной, как никогда...
   Он первым из роты по грудь зарылся в землю. С хозяйской заботливостью он оборудовал свой окоп, устроил перед ним крутой бруствер, замаскировал его березовыми веточками. Дно окопа забросал сухой травой. Затем вновь, опустив лопату, смотрел с минуту на запад, багровый от зари и дымный от пожарищ.
   - Закончил, а? - окликнул его со стороны Юргин.
   - Готов!
   За пять лет службы в армии Матвей Юргин хорошо понял, что значит быть воином. Он давно приучил себя к мысли: служить так служить! Всегда и во всем он старался показать бойцам образец мужественного несения тяжелой воинской службы. Ему никогда не нужно было понукать себя быть во всем примерным, - это стремление было у него естественным и жило само собой. В обычной жизни Матвей Юргин был нетороплив, угрюм и суров, хотя никогда не чурался людей. Он был одним из тех командиров, которых бойцы недолюбливают в мирной жизни, но очень любят в бою.
   С первой встречи сурового и угрюмого сержанта потянуло к Андрею. Юргин и сам, пожалуй, не смог бы объяснить, почему так произошло. Он всегда присматривал за Андреем с особой, дружеской заботой. Андрей не служил раньше в армии и плохо знал военное дело, но Юргин, наблюдая за ним, лучше других видел, что этот задумчивый, добродушный парень со временем может, как настоящий солдат, тряхнуть своей, пока спокойной силой. Может быть, сержанта Юргина больше всего и влекло к нему это предчувствие.
   Обтерев травой лопату, Юргин направился к Андрею.
   - Обогнал ты нынче меня.
   Глазом командира осмотрел окоп.
   - О, у тебя хорошо!
   С другой стороны неслышно подошел приземистый Семен Дегтярев - боец из запаса, хорошо знавший военную службу, в свое время неплохо пообтертый ею, выносливый, надежно приученный к постоянной бодрости и веселью. Тоже осмотрев окоп Андрея, Дягтярев прикрыл левый глаз и повел вверх коротеньким вздернутым носом.
   - И-и, как устроил! Ты вроде зимовать тут собрался?
   - А что, можно и зимовать, - ответил Андрей.
   - Хе! - Дегтярев блеснул заячьими зубками. - Сказал тоже! Ночь переночуем, а утром - дальше. Сколько разов так было?
   - А если не пойдем дальше?
   - Как не пойдешь? Что ты сделаешь?
   - Что сделаю? - все так же тихо, задумчиво ответил Андрей, и его высокий светлый лоб внезапно заблестел от пота. - А если вцеплюсь вот в землю и прирасту к ней? И не пойду дальше, а?
   Дегтярев взглянул на Андрея удивленно, округлив глаза.
   - И-и, какой ты! - И покачал головой.
   - А как раз такой, какой надо, - сказал Юргин, вылезая из окопа Андрея; он примерялся, ловко ли будет вести из окопа огонь. - Нам всем к одной мысли дойти пора: встать и стоять, как сказано! Ничего, Андрей, отсюда хорошо будет бить.
   Позади Юргина выросла непомерно долговязая, худощавая фигура Ивана Умрихина. Он был призван из запаса совсем недавно, по годам - старше всех во взводе. На длинной, жилистой и загорелой шее у него всегда высоко держалась вытянутая голова с широким утиным носом, - он будто постоянно соображал: откуда поддувает? Подбородок и щеки у него обрастали так быстро и таким жестким медным волосом, что его брили всем отделением и уже попортили все бритвы.
   - Встать и стоять! - раздумчиво, простуженным голосом повторил Умрихин слова отделенного и, когда все обернулись к нему, еще раз повторил: - Встать и стоять! Ну, это как придется! Сказывают, сила силу берет. Что ты сделаешь, если у них силы больше? Вот завтра, глядишь, двинет он танки...
   - Ну и что? - сердито оборвал его Юргин. - Опять пугаешь? Ты мне брось, каланча пожарная, пугать людей! Что за привычка?
   - Где мне, товарищ сержант, людей пугать! - мирно и грустно возразил Умрихин. - Я сам боюсь!
   - Какого же ты черта боишься? Отчего?
   - Опять же через свой рост, - степенно поведал Умрихин. - Я же самый приметный в полку. В три погибели согнусь на перебежке - все одно хребет мелькает выше кустов. Меня, товарищ сержант, очень уж на большую дистанцию видно!
   - Да, нерасчетлив был твой папаня! - весело подхватил Дегтярев. Экую детину породил! Вместо одного вполне бы два бойца вышло!
   - Во! - охотно согласился Умрихин. - И было бы лучше!
   - Главное, у каждого поменьше бы придури было, - сказал Юргин, - а то у тебя одного чересчур много.
   Умрихин вздохнул, шумно очистил в сторону вместительный утиный нос и ответил без обиды, сумрачно:
   - Нет, не понимаете вы моей участи! - Он высоко поднял палец. - А фамилию мою вы в счет кладете? Умри-хин! Попробуй-ка с такой фамилией на войне! С ней, бывало, и дома-то жить страшновато. Нет, дружки-товарищи, мне не миновать смерти!
   - Конечно! - захохотал Дегтярев. - Лет через сто!
   - Тебе, Семен, смешки все! Придется тебе туго в бою, ты в любую мышиную нору юркнешь - и был таков!
   - Мне не будет туго! - дерзко ответил Дегтярев. - Уж если зачнется как следует бой, не полезу в нору, я не твоей породы!
   - Ты что - мою породу?
   - Ну, будет! - прикрикнул Юргин. - Сцепились дружки.
   Все время молчавший Андрей, не вытерпев, тоже вмешался, - не любил он споров:
   - Будет, будет, ребята! Вот охота! Давайте-ка лучше доедим, что у меня осталось. А ну, садись!
   Все присели у окопа. Андрей развязал свой мешок и начал угощать товарищей домашней снедью: жареной говядиной, пирогами с морковью и калиной. "Как у нас дома там? - вздохнул он про себя, как вздыхал уже много раз за день. - Может, там уже немцы?" Подошли еще бойцы отделения Мартынов, Вольных, Глухань. Все они давно скучали о домашней стряпне и с удовольствием - второй раз за день - налегли на подорожники Андрея.
   Солнце уже стояло низко над дальними урочищами. По всему рубежу продолжались работы. На ближнем пригорке, что был справа, злобно простучал пулемет: началась пристрелка.
   - Вот и опять остановились, - невесело отметил Умрихин.
   - Эх, много уж за неделю-то отшагали!
   - И все отходим, все отходим!..
   - А что сделаешь? - сказал Умрихин. - Сила!
   - Да откуда у них больше сил-то! - вступил в разговор и Андрей. - У нас же больше народу! А машины...
   - Машина дура, да немец на ней хитер!
   - Хитрее его нет нации.
   - Вот он и идет! И катит!
   Дегтярев с досадой ударил костью в землю.
   - Эх, да какой уж кусок отхватил!
   Разламывая пирог с калиной, Матвей Юргин заметил на это угрюмо и резковато:
   - Большим куском скорее подавится!
   - Теперь он, этот Гитлер, - с видом старшего, больше всех пожившего, заговорил Умрихин, издали кидая в рот крохи, - теперь он прямо на Москву метит!..
   - Метит? - воскликнул молоденький белобрысый боец Мартьянов. - Голов у них не хватит, чтобы дойти до Москвы!
   - Москвы им не взять, пусть и не думают!
   - Оно и пусть думают, да не взять!
   - Нет уж! - закипел Дегтярев. - Чего-чего, а Москвы им не видать, как своих ушей! Не для немцев она создана. Весь народ наш встанет, а Москвы не отдаст. Не бывать этому никогда!
   - Да, Москва... - задумчиво сказал Андрей, выбрав минутку, когда бойцы немного подзатихли. - Хороша же, говорят! Отдать ее - это вроде свою душу отдать. Я так понимаю.
   И опять зашумели все солдаты.
   Один Юргин, слушая их, молча трудился над пирогом с калиной. А когда солдаты начали, как бывало часто, толковать о том, что надо бы, дескать, сделать для спасения Москвы, для разгрома фашистских полчищ, идущих к ней, он заметил:
   - А вот теперь чепуху начали городить. Да мы сами, если разобраться, во всем виноваты! - Он встряхнул на ладони маленький серый кремень: Видите? Иной подумает: на что он годен? Пустой камешек.
   Юргин вытащил из кармана обломок рашпиля, подобранный на кресало, и ударил им по кремню. Во все стороны посыпались крупные искры. Коротко взглянув на бойцов, Юргин начал бить по кремню размеренно и часто...
   - Видали?
   - Это к чему же? - спросил Глухань.
   - Каждому бы из нас, - сказал Юргин, - вот таким быть, как этот камешек! Каждому иметь в себе вот столько огня, силы да крепости! Да злости побольше! Черной, как деготь. Чтоб всю душу от нее мутило! И война сразу повернет туда! - Он махнул рукой на запад. - Повернет и огнем спалит всех этих фашистов, будь они трижды прокляты! Голову даю на отрез!
   Он отодвинул мешок к Андрею, показывая этим, что пора кончать с едой, и мрачновато добавил:
   - Их не лапшой кормить надо...
   У Андрея запылало все лицо.
   - Опять ты...
   В это время со стороны долетел голос:
   - Во-оздух!
   И сразу, вскинув головы, все услышали тягучее шмелиное нытье моторов в далекой небесной вышине. Выйдя из-под серой, дымчатой тучи, немецкие бомбардировщики, черные на фоне неба, направились напрямик к рубежу обороны полка. По всему рубежу послышались привычные протяжные команды:
   - Во-оздух!
   - По ще-елям!
   - Во-оздух!
   Вскочив, Юргин сказал тихонько:
   - В окопы!

   Не доходя до рубежа, где остановился полк Волошина, ведущий "юнкерс" начал вырываться вперед. Во всех окопах скрылись каски. Но "юнкерс" дошел до обороны, не сбавив высоты, и, только пройдя еще немного над лесом, что был позади, круто пошел в пике, - и над округой пронесся дикий вой его сирены. Должно быть, летчик хорошо знал цель, на которую шел: он не тратил времени для осмотра ее с высоты. Только начали все остальные самолеты вытягиваться цепочкой, он уже сбросил свой смертный груз: далеко за лесом что-то рухнуло, как в пропасть, и еще раз, и еще, и окрест прокатилось гулко осеннее эхо...

 

   XIV

 

   Проводив самолеты глазами обратно до тучи, все бойцы отделения Юргина, взволнованно поругиваясь, опять потянулись к окопу Андрея.
   - Переправу бомбили, - сообщил Андрей. - На Вазузе.
   - Далеко ли до этой Вазузы? - спросил Матвей Юргин.
   - Километров семь будет.
   - Глубока?
   - Где перейдешь, а где и плыть надо, - ответил Андрей. - Сейчас она, под осень, и глубока и быстра. Пехоте еще ничего, а с машинами да орудиями плохо.
   Солдаты вновь заговорили было наперебой, но Матвей Юргин, взглянув на запад, начал подниматься со своего места.
   - И верно, ребята, - сказал Умрихин. - Поговорим в другой раз. А теперь и отдохнуть надо. Сегодня отмахали вон сколь да тут наработались вволю - руки и ноги гудят. Как чужие. Пора и на покой.
   - Отдохнешь немного после, - сказал Юргин.
   - Это когда же?
   - После войны.
   - Фью-ю!.. - протяжно свистнул Умрихин. - А сейчас?
   Юргин сверкнул зрачками:
   - Встать!
   Солнце село. Багрово-дымные потоки зари затопили все урочища на западе. Отовсюду потянуло сумеречью. Унялась дрожь земли. Затихло и в небе. Метров за двести позади стрелковой линии отделение Юргина, растянувшись цепочкой, вновь начало рыть окопы.
   - Вот двужильный, дьявол! - ворчал Умрихин.
   - Не гунди! - просил Дегтярев, копавший рядом. - Надоел. Даже в ушах ломит от твоих разговоров!.. Что ты на него злишься? Ты лучше на немцев вон злись!
   - Да никакого ж покою от него!
   - И-и, покою захотел! На войне-то?
   Позади показалась небольшая группа.
   - Командиры, - предупредил Андрей.
   Подошли командиры. Первым среди них - высокий, грузноватый капитан Озеров, как всегда, в удобном для ходьбы, работы и боя стеганом солдатском ватнике защитного цвета. Немного позади - комбат Лозневой; плащ-палатка, надетая им поверх шинели, раздувалась и тащилась по траве, как риза.
   Узнав Юргина, Озеров спросил:
   - Ложные, да?
   - Так точно, товарищ капитан!
   - Отлично! - Озеров обернулся к Лозневому. - Отрыть как можно больше! Передать артиллеристам - пусть тоже делают ложные позиции. А основные замаскировать так, чтобы в упор не видно было! До начала боя вся огневая система должна быть скрыта от врага. Внезапный удар - самый сильный удар. Пора знать это!
   - Есть! - козырнув, ответил Лозневой.
   Озеров оглядел бойцов, незаметно собравшихся вокруг, и неожиданно спросил:
   - Гранаты не боитесь бросать?
   Бойцы, не торопясь, ответили:
   - Вроде нет...
   - Бросали на учении, но мало...
   - Вот ты, - Озеров кивнул на Умрихина, - не боишься? Можешь?
   - Показывали...
   - А ну, теперь ты покажи!
   Волнуясь, Умрихин снял гранату с пояса. Но пока он вставлял в нее запал, стало ясно: обращаться с гранатой - не совсем привычное для него дело. Солдаты подумали, что Озеров даст ему сейчас такой нагоняй, что всем будет тошно, но он, только вздохнув, взял из рук Умрихина гранату и сам показал, как надо готовить ее к броску. Потом спросил окружавших его солдат:
   - Теперь понятно? А бросают вот так...
   Все думали, что капитан Озеров только покажет, как нужно взмахивать рукой, но он, шагнув, неожиданно сильно швырнул гранату и крикнул:
   - Ложи-и-ись!
   Все бросились на землю. Раздался взрыв, впереди - показалось - вырос черный куст. Над людьми тихонько пропели осколки.
   Озеров вскочил первым.
   - Никого не задело?
   Зашумев, все начали подниматься с земли.
   - Плохо! - заключил Озеров. - Вижу, кое-кто еще боится огня. Очень плохо. Не бояться! - крикнул он. - Кто боится, тому погибать.
   - Неожиданно ведь, - путаясь в плащ-палатке, сказал Лозневой.
   - В бою все неожиданно! - Озеров обратился к бойцам: - Боевой приказ все знаете? - Выслушав ответы, продолжал: - Правильно, товарищи бойцы! Приказ один: стоять, пока не будет разрешено отойти. Пойдут танки стоять! Пойдет пехота - стоять! Пусть немцы своими головами, своей черной кровью платят за каждую пядь нашей земли! Ни шагу назад!
   Проводив Озерова, отделение Юргина вновь принялось за работу. Часто застучали лопаты, - в земле попадалось много камней. Немного спустя Умрихин, оглядевшись, спросил Дегтярева негромко и хриповато:
   - Видал, что вышло?
   - С гранатой? Видал: ничего у тебя не вышло.
   - Плохо видал! - мирно, со вздохом возразил Умрихин. - Моей же гранатой и меня же чуть не убило! Так и секнул было осколок по темю! Нет уж, видать, не наживешь долго с такой, как у меня, фамилией. Ну, как буду помирать, прихвачу с собой одну гранату. Кидать теперь умею. Научили. Отыщу на том свете того, кто придумал нашему роду такую фамилию, да так грохну, чтоб ему вовек не собрать свою требуху! И весь разговор с ним!

   Сумерки быстро текли над землей.

 

   XV

 

   Весь вечер полк закреплялся на рубеже для обороны. Больше двух тысяч солдат, растянувшись извилистой цепью на несколько километров, зарывались в землю с пулеметами, винтовками и гранатами. Для защиты рубежа, особенно большаков, по которым двигались немецкие колонны, артиллеристы устанавливали все полковые орудия и пушки из противотанкового дивизиона.
   Всеми работами по созданию обороны непосредственно руководил капитан Озеров. Он носился по рубежу то на коне, то пешком, редко присаживаясь покурить. Он лично проверил, где были выбраны ротные районы обороны и их главные опорные пункты, как были отрыты основные и запасные позиции, где устанавливались орудия для стрельбы прямой наводкой. Капитан Озеров отлично понимал, что у немцев большое превосходство в мощности огня, с каким они обрушиваются при атаках, и поэтому особенное внимание обращал на то, как распределяются и маскируются на рубеже все огневые средства полка и какое взаимодействие устанавливается между ними. Всем командирам он давал строгий наказ, чтобы огневые точки были тщательно скрыты от врага до начала боя и только в нужные, решительные минуты и по возможности внезапно вступали в действие. По замыслу капитана Озерова, предстоящий бой должен был таить для немцев множество самых неприятных неожиданностей. Это в значительной мере могло восполнить недостаток в огневой мощи полка и, следовательно, хотя бы в некоторой степени уравновесить две силы, которым предстояло столкнуться на поле боя.
   К наступлению темноты все основные работы были закончены. Не без суеты и ошибок, но все же, в конечном счете, каждая рота, а в ней и каждый боец заняли свои места на рубеже.
   Озеров очень обрадовался, случайно встретив в третьем батальоне комиссара полка Яхно. Он видел Яхно первый раз за день. Комиссара полка вообще можно было встретить только случайно. Худенький, легкий, большой любитель пешей ходьбы, он от зари до зари бродил по разным подразделениям полка, всюду находя для себя дело.
   В этот вечер комиссар Яхно, так же как и Озеров, не уходил с рубежа обороны. Он заставил работать всех своих политработников. Используя короткие перерывы на перекур, его политруки во всех ротах провели коротенькие собрания коммунистов и беседы с солдатами. Солдатам объяснялось одно: до тех пор, пока не поступит приказ об отходе, всеми силами задерживать врага.
   Комиссар Яхно тоже обрадовался встрече с капитаном Озеровым и сразу потащил его в сторону от людей:
   - Пойдем, капитан, отойдем дальше.
   Сгущалась темнота. Трудно было разглядеть выражение лица комиссара Яхно, но чувствовалось, что настроен он бодро и даже немного восторженно. Задержав Озерова в лощинке, метров за сто от командного пункта третьего батальона, он встал перед ним, невысокий, легкий, в распахнутой шинели, сделал какой-то неопределенный жест рукой и заговорил, как всегда, быстро:
   - Бой, да? Настоящий бой?
   - Я думаю, что здесь будет настоящий бой, - ответил Озеров. - И у нас, кстати говоря, нелегкая задача.
   - Но победа будет наша! - резко заявил Яхно, словно Озеров доказывал ему обратное. - Наша! - Он наклонился, сорвал какой-то бледный осенний цветок, едва приметный в темноте. - Я чувствую ее на расстоянии, как запах вот этого цветка!
   Даже в полутьме было видно, как на светлом, еще моложавом лице комиссара блеснула улыбка. Озеров взял из его рук цветок, понюхал, ответил невесело:
   - К сожалению, такой запах не все чувствуют, особенно на расстоянии.
   Яхно схватил Озерова за пуговицу на ватнике.
   - Не все? Ты это видишь?
   - Вижу.
   - Стой, пойдем вон туда! - неожиданно предложил Яхно и быстро, раскидывая полы шинели, пошел из лощинки на пригорок, где виднелся одинокий куст шиповника.
   - В ватнике удобнее, да? - спросил он, поджидая тяжеловатого на шаг Озерова на гребне пригорка. - Надену и я. Ты знаешь, мне надо что-то простое и легкое.
   Встав рядом с Озеровым, Яхно продолжал:
   - Да, когда армия отступает четвертый месяц, не каждый способен сохранить хорошее обоняние. Иным кажется, что все теперь пахнет только кровью да мертвечиной. - Он неожиданно передернул плечами. - Но большинство бойцов верит в победу. И я тебе скажу: сегодня они верят даже сильнее, чем в первый день войны! Я это очень хорошо чувствую. Ты посуди: сколько сегодня прошли, сколько земли перекопали, а у всех такое настроение, что хоть сейчас в бой. Все или почти все уверены в успехе. А самое важное, по-моему, на войне - с каким чувством солдат идет в бой. Вот увидишь: завтра наши солдаты, а особенно коммунисты, будут драться, как львы! И победа будет за нами! Надо задержать немецкие колонны, и полк это сделает!
   Слушая Яхно, Озеров впервые понял, почему его любят солдаты: в его чудесной вере, которую он рассеивал щедро, было необычайно много юношеского задора и светлого поэтического чувства, - такая вера действует на людей, как первый день весны.
   - Драться будут, конечно, - согласился он с Яхно, - но в бою ведь действуют не только моральные силы!
   - Я не очень-то опытный военный, - ответил Яхно. - Но я знаю, каким должен быть командир. Он должен думать, думать и думать, особенно до боя! - Он схватил Озерова за пуговицу на ватнике. - Думай! Мы должны сделать все, чтобы ликвидировать материальное преимущество врага! Смотри, - сказал он тише, - нам оказано огромное доверие...
   - Я подумаю еще, - пообещал Озеров.
   Спускалась ночь. Вдали, на флангах, небо багровело, там часто трепетали, как птицы, сигнальные ракеты, а перед рубежом обороны полка все погасло во тьме. У стрелковой линии слышался говор, позвякивание котелков - начинался запоздалый солдатский ужин.
   Собираясь попрощаться с Озеровым, комиссар Яхно молча схватил его руку в темноте и сразу понял, что Озеров все еще держит в твердо сжатом кулаке сорванный цветок.
   - Слышишь запах, да? - тихонько спросил Яхно.
   - Слышу, - ответил Озеров шепотом.

   - Ну, дорогой, желаю удачи!

 

   XVI

 

   Майор Волошин все время находился на командном пункте. Место для КП было выбрано позади батальона Лозневого, на опушке большого смешанного леса. Цветистой шторой он закрывал восток. Всю ночь саперы рыли здесь щели и делали блиндажи.
   Вечером у майора Волошина еще теплилась надежда, что все части, подошедшие к переправе, за ночь успеют отступить за Вазузу, и тогда его полк, хотя бы на рассвете, тоже отойдет с рубежа без боя. Но через час после бомбежки от командира дивизии генерала Бородина прискакал гонец с плохой вестью - немецкие самолеты разбили переправу на Вазузе. По рассказам гонца, генерал Бородин принял все меры, чтобы восстановить переправу за ночь. После этого майору Волошину стало ясно, что боя не миновать: утром, когда только возобновится движение на Вазузе, немцы, несомненно, подойдут к рубежу обороны.
   На рассвете майор Волошин вызвал к себе Озерова, который всю ночь провел в батальонах, и приказал отправиться к Вазузе.
   - Узнайте, как там идет дело, - сказал Волошин. - Переправу восстанавливают, но когда начнется движение - неизвестно. Всеми работами там руководит сам комдив. Наши тылы, по его приказу, должны уйти за Вазузу вместе с дивизией. Лично проверьте, все ли наши тылы собрались у Вазузы, и точно узнайте, когда дивизия начнет переправляться. И возвращайтесь как можно скорее.
   - Есть, товарищ майор!
   - Можете идти.
   Через несколько минут капитан Озеров уже скакал к Вазузе.
   Из леса, в котором находился командный пункт полка, дорога вышла на высокое открытое поле, - с него были убраны яровые хлеба. Будь мирное время, это поле должно бы теперь сплошь чернеть свежей пахотой, но сейчас на нем не виднелось ни одной борозды, а кое-где даже еще лежали покинутые копешки овса и гречихи. С поля дорога быстро стекала - через пригорки под большой уклон: почти всю ее видно было до прибрежного черного леса у Вазузы.
   На самом гребне поля Озеров, опустив поводья, посмотрел вперед, и странное дело - ему показалось, что он никогда еще не охватывал одним взглядом такого большого и чудесного пространства. В низине, расталкивая крутые берега, легко дымясь, шла розовая на заре красавица Вазуза. В южной стороне - вверх по реке - до самого горизонта толпились леса, кое-где сверкавшие при тихом утреннем свете яркой медью и осенней парчой. В северной стороне - вниз по реке - тоже до самого горизонта лежали увалистые поля, по которым были часто разбросаны небольшие деревеньки, а на холмах задумчиво стояли одинокие столетние дубы. Прямо за Вазузой, в той стороне, где Москва, поднималась и буйно золотилась заря. Много утренних зорь видел Озеров в это лето, но ему подумалось, что он еще никогда не любовался такой спокойной, но властной зарей, вставшей над огромным миром лесов, полей и селений.
   Это чудесное видение необъятной родной страны на утренней заре внезапно и быстро успокоило Озерова. "Нет, никому и никогда не победить такой страны! - сказал он себе твердо. - Все вытерпим, все вынесем!"
   Весь прибрежный лес на Вазузе был искорежен немецкой авиацией, будто прошел над ним ураган неслыханно свирепой силы. У многих деревьев были сбиты вершины. Иные деревья замертво лежали на земле, как богатыри на поле брани. Два могучих вяза, точно санитары, под руки выносили к опушке тяжко раненный молодой дубок. Несколько домиков, стоявших у леса, были раскиданы бомбами до последних венцов; могучие русские печи рухнули, засыпав кирпичной крошкой ограды. Рядом, у самой вершины искалеченной березы, висел неизвестно каким чудом занесенный туда измятый и ржавый лист жести с какой-то крыши. Всюду по лесу и вокруг него зияли воронки, виднелись остовы сгоревших машин, валялись вздутые трупы лошадей, тележные оси да колеса.
   Казалось бы, все живое должно бежать, не оглядываясь, подальше от такого страшного места. Но весь избитый лес, все овражки поблизости от него, весь берег Вазузы были густо заселены людьми, заставлены орудиями, машинами, повозками, полевыми кухнями, санитарными двуколками. Повсюду здесь курились костры, гремела людская разноголосица, разносились свистки и гудки, ржанье лошадей и мычанье коров, удары топора, скрип телег, плач детей... И весь этот табор был полон непонятного, сложного движения, но чувствовалось, что все это движение подчинено одной цели, одной мысли, которая беспредельно властвует здесь над людьми. Чем ближе к Вазузе, тем больше в таборе было движения и шума. Все гремевшее здесь скопище людей, машин и повозок, словно найдя только один выход из леса, неудержимо двигалось к переправе.
   Капитан Озеров понял, что переправа восстановлена, и облегченно вздохнул всей грудью.
   Но когда он пробился ближе к реке, то увидел, что у переправы точно шла битва и над ней стоял сплошной стон. Поток машин, орудий и повозок с грохотом катился по узкому мосту на восточный берег Вазузы и только там, почуяв волю, растекался на мелкие ручьи. Выше моста на пароме, плотах, лодках и вплавь переправлялась пехота. Ниже моста переправлялись беженцы; среди людей, пересекавших реку на чем попало, плыли лошади и коровы, фыркая, задирая головы, из последних сил борясь со стремниной. Тысячи людей торопились до восхода солнца быть за Вазузой.
   То, что происходило здесь, встревожило Озерова. Но вскоре, отыскав генерала Бородина на обрывистом берегу Вазузы, он понял, что его тревога напрасна: на переправе дело шло не только нормально, но, видимо, даже хорошо.
   Генерал сидел у небольшого костра на плащ-палатке, разостланной на земле, привалясь спиной к широкому пню вяза с выгнившей сердцевиной. Ноги генерала были прикрыты шинелью, а его сапоги висели на колышках у огня. Генерал высоко держал обнаженную седоватую голову, но лицо его, со стрельчатыми усами, было равнодушно к грохоту и разноголосице, долетавшим от реки, а глаза, обращенные к заре, плотно закрыты. Генерал Бородин спал. Молоденький боец, присев на корточки у огня, часто перевертывая в руках, сушил его портянки.
   Генерал Бородин спал крепко, но проснулся быстро, как только почуял постороннего человека у костра. Он принял Озерова, как показалось тому, необычайно спокойно и ласково. Заматывая ногу в портянку, он сказал:
   - И не докладывай, дорогой, сам знаю, зачем ты приехал. - Приняв сапог из рук бойца, он кивнул на реку: - Видишь? Ночь потрудились - и дело пошло. Думаю, что к двенадцати ноль-ноль очистится весь берег. А может быть, и раньше. Все тылы вашего полка здесь и уйдут вместе с дивизией. Вам приказ об отходе будет дан по радио. Если условия при отходе будут тяжелыми... - он подвигал бровями и взялся за второй сапог, - очень тяжелыми, то я советую отходить... Одну минуту!
   Он быстро надел сапог, молодо вскочил, подзавил усы.
   - Дайте карту.
   Разворачивая карту, он несколько раз вскидывал глаза на Озерова, а затем нахмурился и с недовольством подернул усами. Озеров сразу догадался, почему генерал так смотрит на него, смутился и, тронув пальцами подбородок, сказал:
   - Виноват, товарищ генерал!
   - Это очень дурная привычка - являться для доклада в таком виде, сказал Бородин строго. - Очень плохая, товарищ капитан! Имейте в виду, что в следующий раз я не потерплю этого.

   И в эти минуты, казалось бы, вне всякой зависимости от замечания генерала и неожиданно даже для себя, капитан Озеров второй раз за это утро и с той радостью, от которой загорается ярким светом душа, подумал о том, что в недалеком будущем наступит перелом в войне, что никакая вражеская сила никогда не сломит спокойного, величавого и бессмертного духа русских людей.

 

   XVII

 

   Над землей поднялось просторное, звонкое утро.
   Возвратясь на командный пункт полка, капитан Озеров удивился стоявшей здесь тишине. После бессонной ночи многие бойцы и командиры дремали в палатках и блиндажах. Отчетливо слышалось, как листья скользили меж сучьев на землю. Остро пахло свежей глиной, золой от затухших костров и смолой.
   Доложив командиру полка о встрече с генералом Бородиным, капитан Озеров направился к своей палатке. Рядом с палаткой его связной Петя Уралец, крутолобый, глазастый боец, обтирал потного коня пучком лесной травы.
   - Что у нас нового, Петя?
   - О, что было, товарищ капитан! - Приблизясь, Петя Уралец заговорил быстрым шепотком. - Немецкий самолет прилетал! Уродище-е, как ворота! А вертится, окаянный, здорово!
   - И что же?
   - Он тут начал летать, а один боец из комендантского взвода возьми да и бахни в него! Что было!
   - Подбил, что ли?
   - Да нет, какое там! - Петя Уралец кивнул на блиндаж Волошина и продолжал, помахивая пучком травы: - Выскочил тогда майор да как рявкнет: "Кто стрелял? Кто?"
   Озеров свел брови.
   - Прекратить! Кто тебе разрешил рассуждать о действиях командира? Если он запретил, значит, так надо. Понял?
   Петя Уралец смущенно выпрямился.
   - Понял, товарищ капитан!
   - Дай бритву.
   Но только капитан Озеров побрил правую щеку, на командном пункте раздались тревожные голоса:
   - Воздух! Воздух!
   Около двадцати "юнкерсов", описывая в небе большую дугу, заходили от солнца на рубеж полка. На их плоскостях вспыхивало солнце. Ведущий "юнкерс", зайдя с тыла на батальон Лозневого, стремительно пошел в пике, и по всей округе пронесся его дикий, хватающий за сердце вой.
   Землю рвануло так, что в лесу густо запорошило опавшей листвой. Над участком Лозневого взметнуло клубы черного дыма.
   ...За несколько минут до бомбежки комбат Лозневой, взяв с собой лейтенанта Хмелько и вестового Костю, отправился на командный пункт третьей роты; все утро он, еще более помрачневший за последнюю ночь, без особой нужды бродил по рубежу обороны, нигде не находя себе покоя и места. Когда уже было пройдено полпути, Лозневой услышал гул моторов в небе. Вскинув глаза, он сразу увидел большой косяк "юнкерсов". Самолеты шли стороной, тихо и грузно, и Лозневой подумал вначале, что они пройдут мимо, - может быть, к Вазузе. Но был строгий приказ - не демаскировать занятых позиций, и Лозневой, оглянувшись назад, крикнул своим спутникам:
   - Ложи-ись!
   Все бросились в помятую траву и затихли, провожая глазами самолеты. Все думали: вот сейчас пройдут они до леса - и можно идти дальше. Но самолеты, дойдя до леса, начали заворачивать - заходить на рубеж от солнца.
   - Товарищ комбат! - крикнул Хмелько. - Сюда!
   - Заходят! Заходят! - закричал и Костя, прячась в траве.
   Вокруг было голое, открытое место - нигде ни канавки, ни ямы. И Лозневой подумал: "Ну, дождался я, кажется, своего часа!" Лоб его стал влажным. Он знал одно - надо спасаться. Вскочив, он крикнул:
   - Назад, за мной!
   Пригибаясь, все трое стремглав бросились по целине, затем выскочил на большое поле, покрытое густой, но примятой щеткой ржаного жнивья. Позвякивая шпорами, Лозневой пробежал с сотню шагов и тут почувствовал, что грудь вот-вот начнет рвать кашель, и понял - ему не добежать до командного пункта, где за ночь для него саперы сделали хороший блиндаж. Поздно. В эту минуту он заметил наспех отрытый, неглубокий стрелковый окоп. Махнув спутникам рукой, он с разбегу плюхнулся в него - и закашлял надрывно, всей грудью. Хмелько и Костя, поняв сигнал, бросились в разные стороны, ища глазами укрытия.
   Затихнув, Лозневой выглянул из окопчика. В левой стороне - шагов за тридцать - матово блеснула над жнивьем каска. "Хмелько! - догадался Лозневой. - А где же Костя?" Он взглянул вправо и увидел, что совсем недалеко - ложная огневая позиция для противотанковой пушки, каких немало наделали за ночь артиллеристы по приказу Озерова: над бруствером земляного дворика торчало вершинкой на запад небольшое бревно, а над ним клонились почти голые березки. Лозневой понял, что и он попал в один из ложных окопчиков, заодно отрытых старательными артиллеристами для обмана врага. Лозневой до боли стиснул зубы.
   С передней линии едва внятно донеслись голоса: кто-то из командиров кричал на солдат. Лозневой посмотрел вперед. Невдалеке, в бороздке, проделанной рожком сеялки, в аллейке срезанных ржаных стеблей копалась пепельно-серая полевая мышь. Глаза у нее блестели весело, как росинки. Испугавшись Лозневого, она юркнула и пропала, но через секунду в бороздке вновь блестели ее светленькие глазки: рядом была ее норка. "Вот у нее блиндаж, это да! - подумал Лозневой. - Ее не возьмешь!" И тут он, взглянув на свой ложный окопчик, опять почувствовал, что в жаркой груди скопился кашель.
   Но искать другое место было поздно. Ведущий "юнкерс", дико воя, с большой высоты перешел в пике. Пролетев несколько сот метров, он выравнялся, чтобы опять взмыть в небо, и в этот миг Лозневой увидел, что от его фюзеляжа оторвались четыре бомбы. Тяжелыми черными каплями они пошли вниз, но через несколько мгновений потерялись из виду, и в душу Лозневого ворвался острый, режущий, быстро нарастающий свист. Закрыв в страхе глаза, Лозневой сунул лицо в угол окопа и тут же всем телом ощутил, как четыре раза кряду, почти одновременно, рвануло землю и как по всей ближней округе пронесся, плещась по урочищам, обвальный горный грохот.
   Бомбы упали в левой стороне. Оттуда понесло над рубежом клубы дыма. Поправив каску, Лозневой выглянул из окопа. Ведущий "юнкерс" вышел из пике, а второй в цепочке, приотстав, только еще заходил на рубеж обороны. Выдалась коротенькая минутка тишины. И Лозневой, не веря глазам своим, вдруг опять увидел невдалеке перед собой знакомую мышь. Как ни в чем не бывало, она выскочила из своей норки и собирала колоски. Она работала весело, хлопотливо, и у Лозневого мелькнула мысль: эта веселая мышь наверняка переживет бой, сделает в своей норе большие запасы зерна, тепло перезимует, встретит новую весну...
   И Лозневому стало жутко.
   Он уже не видел, как пикировал второй самолет и сколько сбросил бомб. Когда вновь раздался леденящий кровь вой сирены, он застонал, как ребенок, и в беспамятстве сжался в своем окопчике. И тут же, чувствуя, что его едва не выбросило из окопчика, он закричал и вцепился пальцами в землю: бомбы рванули вокруг ложной огневой позиции, сверху посыпалась, застучав по спине и каске, жесткая земляная крошка, пахнущая гарью, и кругом стало темно от дыма.
   С этой минуты, обезумев от страха, Лозневой уже плохо соображал, что происходило вокруг на поле. Вероятно, немцы и в самом деле большую часть своего груза сбрасывали на ложные артиллерийские позиции и стрелковые окопы, - бомбы рвались позади настоящего огневого рубежа - как раз на том участке, где были Лозневой и его спутники. Бомбили немцы спокойно, деловито, делая по нескольку заходов, неторопливо выбирая цели. Вокруг грохотало и грохотало. От мест взрывов хлестали в стороны тугие, горячие волны воздуха. Ветер не успевал разносить взлетавшие там и сям над полем клубы черного, одуряющего дыма и пыли.
   ...Обивая головой рыхлый край окопчика, Лозневой долго кашлял, отплевывая землю. Когда же медленно, как заря в тумане, стало пробуждаться сознание, он затих и, царапая пальцами землю, вытащил себя из окопчика, тяжело повел вокруг помутневшими, одичавшими глазами. В ушах верещало, будто в них возились сверчки, - от этого ломило виски. По сторонам виднелись воронки - свежие рваные язвы. Перед глазами трепетала на ветру кисейная занавесь дыма. Недалеко от окопа, там, где бегала мышь, Лозневой увидел хромовый сапог; на его заднике сверкала шпора.
   - Мой! - беззвучно сказал комбат.
   Лозневой хорошо знал свои шпоры. Как же сапог оказался за окопом? Зачем он там? Лозневой помедлил немного и, изогнувшись, взглянул на свои ноги. Нет, он был обут. И только тут он наконец вспомнил, что вчера - на привале - поменялся шпорами с лейтенантом Хмелько. "Где же он? - Лозневой поискал глазами каску Хмелько над жнивьем, но в той стороне, где видел его перед бомбежкой, лежала груда комьев земли. - Зачем он сапог-то бросил?" Лозневой вылез из окопа и хотел взять сапог, но тут же отпрянул назад: из оборванного голенища торчала белая кость. Лозневой лег, прижался щекой к земле, обтер губы и сказал вслух, чтобы лучше почувствовать, что теперь он понял все:
   - Бомбили...
   Все тело было налито тяжестью. Но к Лозневому быстро вернулось трезвое, спокойное сознание. Никогда он не хотел так жить, как в эти секунды! И вдруг у него сверкнула простая и ясная мысль, - в ней было спасение, она даровала жизнь. Он не успел порадоваться этой мысли, как услыхал топот ног и голос Кости:
   - Вот он, вот где!
   Костя подбежал, упал на колени, схватил Лозневого за плечо. Будто испугавшись, Лозневой начал быстро приподниматься, упираясь в землю ладонями, поглядел на вестового тупо, непонимающе. Лицо Кости, в брызгах грязи, сморщилось и постарело от внутренней боли. Из левой ноздри текла кровь. Он закричал плачущим голосом:
   - Это я, я! Товарищ комбат, вас ранило?
   - А? - выждав секунду, крикнул в ответ Лозневой.
   - Ушибло, а? Где больно? Где?
   - Вон, ушли, да! - Лозневой кивнул на запад.
   Над ним внезапно выросла высокая грузная фигура капитана Озерова. Он дышал порывисто, всей грудью. Ворот гимнастерки у него был расстегнут, рыжеватые волосы всклокочены. В левой руке он держал за ремешок каску, а правой, спеша, передвигал с живота на бок кобуру пистолета. Не поднимаясь, Костя сказал ему, зажимая левую ноздрю:
   - А этого, видать, контузило.
   Капитан Озеров быстро опустился на колено.
   - Плохо, да? Больно? Где?
   - Да нет, совсем оглох, - сказал Костя.
   - Фу, скверно! - с досадой бросил Озеров в сторону и вскочил. - Ну, в тыл! Живо! Да не хныкать, ну! Где комиссар батальона? Не знаешь?
   - В ротах где-то...
   - Веди комбата в тыл, понял? - сказал Озеров. - Забеги на капе и скажи там, чтобы позвонили комиссару - пусть командует. Понял? Ну, все!
   Он обернулся назад, крикнул:

   - Эй, Петро! За мной!

 

   XVIII

 

   В самый ответственный момент, когда начинался бой, третий батальон, занимавший центр обороны, остался без главного командира. Но горевать некогда было. Всей душой Озеров чувствовал, что теперь надо дорожить каждой минутой. Охваченный одной мыслью, он изо всех сил, держа каску у груди, бежал к передней линии.
   Выскочив на пригорок, заросший низеньким березнячком, он остановился перевести дух и сразу сквозь дрожащий, дымчатый воздух увидел, что по полю с участка третьей роты, пригибаясь и часто падая, вразброд бегут солдаты. Вначале Озеров подумал, что это все еще мечутся в панике те, кто напуган бомбежкой. Но все солдаты бежали навстречу ему, и Озерову стало ясно, что они почему-то бросают рубеж обороны.
   На пригорок, запалясь от бега, выскочил Петя Уралец, все время бежавший позади своего командира. Озеров молча выхватил у него автомат. Подняв его над головой, Озеров закричал на все поле, кривя лицо, как от дикой боли:
   - Сто-о-ой! Стой!
   Один солдат, не видя Озерова и не слыша его крика, бежал прямо на него, бежал, согнувшись, едва не хватаясь руками за землю. На подъеме, выбившись из сил, он упал, прополз несколько метров, исступленно работая руками и ногами, затем вскочил и, все еще не видя перед собой Озерова, бросился прямо на него.
   Озеров дал вверх очередь из автомата.
   - Стой!
   Солдат остановился, раскинув руки, очумело взглянул на Озерова. Лицо у него было измазано глиной, гимнастерка на груди разорвана, лоб в крови, а расширенные глаза побелели и ничего не видели от ужаса. Услышав очередь из автомата и увидев, что передний остановился, начали останавливаться и сбавлять шаг также и те солдаты, что бежали далеко позади и по сторонам. Весь дрожа, Озеров шагнул вперед и закричал хрипло:
   - Куда, гад, а? Бежишь?
   Взмахнув руками, солдат еще более расширил свои одичалые, белые глаза.
   - Танки! - закричал он. - Вон, танки!
   - Назад! - подался на него Озеров.
   - А-а-а! - отступая, застонал солдат. - Гонишь?
   Озеров вскинул автомат и дал вторую очередь над головой солдата. Солдат рухнул на землю, но тут же вскочил и, опасливо оглядываясь на Озерова, стремглав бросился обратно. Его товарищи, бежавшие позади, тоже завернули, как по команде, и кинулись к своим окопам.
   Озеров крупно зашагал с пригорка.
   - Вперед!

   Только теперь, быстро шагая вслед за солдатами, Озеров посмотрел вдаль. Из елового леса, стеной закрывшего горизонт, выходили один за другим и развертывались в строй, покачиваясь на ухабах и рытвинах, темно-серые немецкие танки. Они были еще далеко, рокот их моторов долета

л еще слабо, будто где-то прокатывался спокойный гром.

   Солдаты бежали к окопам, а Озеров быстро шел вслед за ними и изредка вскидывал автомат над головой:

   - Вперед! Бить гранатами! Жечь!

 

   XIX

 

   Как только самолеты потянулись на запад, Матвей Юргин бросился к соседнему окопу. Из окопа показалась голова Андрея в тускло-зеленой каске.
   - Кончилось? Ушли?
   - Все кончено! - Юргин присел у края окопа. - Ну, как ты?
   - А что? Сидел! - ответил Андрей, и мягкое, задумчивое лицо его на секунду осветилось улыбкой. - Ух, как они воют! Как воют! До нутра прохватывает! Да ты лезь сюда, лезь!
   Он разговаривал несколько оживленнее, чем обычно. Бомбежка лишь возбудила, но не напугала его. Андрей пережил бомбежку впервые. За дни отступления он еще ни разу не подумал всерьез о том, что его могут убить. И теперь, увидев самолеты, он не подумал о смерти. Он еще не знал, что бомбежка - страшное дело, и поэтому - только поэтому - не испытал никакого страха. Он наблюдал, как самолеты бросались с высоты, как от них отрывались бомбы. Оглушенный их железным свистом, он быстро прижимался в угол окопа, а потом, выглядывая, дивился: "Эх, дыму-то! Как из прорвы какой!" На счастье Андрея, все бомбы падали довольно далеко позади, на ложные позиции, он не видел своими глазами, что делает их адская сила, и поэтому не испытал никакого страха, а только возбуждение.
   Это порадовало Юргина.
   Устроившись на дне окопа, друг против друга, Андрей и Юргин, оживленно разговаривая о бомбежке, не заметили, как на опушке дальнего леса появились танки и как некоторые бойцы третьей роты бросились бежать с рубежа. Только когда в левой стороне раздалась автоматная очередь, они обеспокоенно выглянули из окопа. Бойцы третьей роты вразброд бежали по полю обратно к линии обороны.
   - Это... что ж они? - удивился Юргин.
   - Гляди сюда! - дернул его Андрей.
   Услышав гул моторов, Матвей Юргин посмотрел вперед, словно прицеливаясь, и быстрым шепотком сказал:
   - Танки! Это танки!
   - Много их?
   - А черт их знает! - Юргин поднялся над окопом. - Ну, Андрюха, я пойду! Ты как? Гранаты связал? А где бутылки с горючкой?
   - Вон, все есть...
   Юргин торопливо и сильно схватил Андрея за плечо, заглянул ему в лицо:
   - Держись, Андрюха, держись!
   Он выскочил из окопа и закричал так, чтобы слышало все отделение:
   - Приготовить гранаты! Бутылки! Не трусить! - Голос его крепчал с каждой фразой. - Подпускай ближе! Бей верно!
   Андрей не встречался еще с танками и не знал, как трудно и страшно бороться с ними слабыми ручными средствами, какие носил солдат на своем поясе. (Командиры же все время уверяли, что подбивать и поджигать танки совсем легкое дело.) И поэтому Андрей, увидев танки, и теперь не испытал страха. Отодвинув вещевой мешок к задней стенке окопа, чтобы случайно не помять харчи, он вновь, более пристально, посмотрел вперед. Танки выползали из леса один за другим, черные и гудящие, как огромные жуки, и, покачиваясь на выбоинах, медленно расползались по желтому полю. Андрей попытался сосчитать танки, но потому, что они, выравниваясь в строй для атаки, то появлялись на пригорках, то скрывались в низинках, сбился со счета. "Какие же это? - подумал Андрей. - Средние или легкие?" Он вдруг решил, что перед боем надо выпить воды. Глотая воду из фляги, он не спускал взгляда с поля, на котором появились танки, и тут подумал было о том, что ему грозит смерть. Но даже и при этом он не испытал страха и быстро отвлекся от своей мысли: над страхом брало верх любопытство. Он даже выдернул из бруствера несколько веточек, чтобы лучше было видно танки. Ему захотелось закурить, но тут он с сожалением понял, что не успеет сделать этого.
   - После, - вслух решил Андрей.
   Пригнувшись в окопе, он начал осматривать связку гранат. В это время моторы танков взвыли так, что их вой отдался во всех ближних лесах, видимо, танки пошли в атаку на большой скорости. Андрей приподнялся. Так и есть - один танк - головной - летел по проселку, поднимая пыль, а все остальные, растянувшись большой цепью, неслись позади, ныряя в ложбинах, подпрыгивая на буграх. Рев моторов и лязг гусениц, быстро нарастая, катились теперь по полю громовой волной. Земля загудела, как чугунная. За полсотни метров впереди окопа Андрея что-то хлопнуло два раза подряд, блеснув огнем и взметнув дымки, а затем что-то начало шикать вокруг, ударяясь о землю.
   - Пригни-и-ись! - услышал Андрей голос Юргина. - Дурак! Стреляют!
   - Танки, да?
   На секунду блеснула каска Юргина.
   - Пригнись!
   Только Андрей прижался щекой к прохладной стенке окопа, левее - от леска - начали бить наши пушки. Головной танк, темный, с белыми крестами на бортах, взметая пыль, все летел по проселку, срезая его изгибы. Наводчики наших пушек, волнуясь, ловили его на перекрестия панорам, били часто, но все мимо и мимо... Наконец один снаряд чиркнул по покатой башне, а другой тут же ударил в борт, и танк вдруг на полном ходу с лязгом круто развернулся, расстилая по траве широкий и тяжелый пласт гусеницы. Дергаясь всем своим неуклюжим туловищем, он повернулся задом к пушкам. В этот момент в него, вероятно, попал еще снаряд, - раздался треск, и над полем высоко взлетело пламя.
   Андрей вновь глянул из окопа, но его тут же стегануло по щеке и каске земляной крошкой. "Тьфу, гады!" - Андрей присел на корточки. Слева били пушки. По всей обороне наперебой строчили пулеметы. В гуле моторов, который все более грозно катился над полем, в грохоте пальбы и взрывов изредка взлетали человеческие голоса: "А-о-о-о!" На поле уже пылали три танка. В ноздри били душные запахи пороха, горелого мяса и железа. А новые танки все ползли и ползли, поднимаясь к рубежу обороны.
   Со стен окопа посыпалась земля. Андрей понял, что танки совсем близко. Не выглядывая, он схватил бутылку с желтоватой жидкостью. На бутылку была натянута резинка, она держала запал - длинную щепочку, обляпанную какой-то янтарной смесью. Андрей выхватил из кармана спички. Одной спичкой он чиркнул по коробке три раза и только после этого заметил, что на ней нет серы. "Тьфу, пропасть! - сказал он про себя с досадой. Вот делают!" С другой спички вся сера враз обкрошилась, и Андрей, ободрав коробок, заволновался. Земля дрожала и гудела все сильнее, а над окопом тивкали пули...
   Только третьей спичкой удалось Андрею зажечь запал, но теперь он уже не чувствовал в себе того спокойствия, какое было в первые минуты боя. По его щекам уже текли струи пота. Танк был в сотне метров от окопа. Он стоял, отвернув дуло орудия вправо, и бил по опушке леса, где грохотала наша батарея. Но вот он дернулся, и его мотор взвыл так, что у Андрея заложило уши, как от сильного ветра. Танк дернулся еще сильнее, будто проглатывая что-то, и из-под его загремевших и замелькавших гусениц полетели в воздух комья.
   Увидев, что уже сгорела половина запала, Андрей заторопился и сильно бросил вперед потеплевшую бутылку. Блеснув на солнце радужными цветами стекла и жидкости, начертив в воздухе дымчатую дугу, бутылка упала на целине, не долетев до танка. "Не добросил?" - опешил Андрей. Минуя бутылку, у которой едва заметно дымил запал, танк двинулся прямо на его окоп. От гула и лязга у Андрея, казалось, разбухла голова. Теперь он уже не слышал ничего, что происходило вокруг. И видел он перед собой только танк. Приближаясь, танк становился все больше и больше. Огромный, грохочущий, бьющий из стволов, как из отдушин, струйками огня, он двигался теперь на фоне неба и облаков, и Андрею подумалось, что позади танка - не облака, а клубы белого газа. Гусеницы танка, блестя и скрежеща, с бешеной силой тянули под себя все поле, окоп Андрея, кустарник...
   Андрей враз стал мокрым. Дико крикнув, он схватил связку гранат, поднялся и, не целясь, бросил ее под налетевший танк. Спасаясь от взрыва, он тут же упал на дно окопа. Танк встряхнуло и окутало дымом, но он, взвыв еще сильнее, рванулся вперед и со скрежетом проложил левую гусеницу над окопом Андрея, а потом круто повернул вправо, заваливая окоп землей и ветками.
   Но в тот момент, когда он рванулся дальше, из соседнего окопа, блеснув на солнце, вылетела бутылка. Она лопнула на моторной части, и смесь, вспыхнув, жидким огнем потекла в щели и по броне. Выскочив из окопа, Юргин отмахнул три больших прыжка и бросил вторую бутылку. На моторной части танка еще сильнее заиграл огонь, а над полем пронесся крик Юргина:
   - А-а-а-эй!..

   Танк заметался, делая крутые развороты, бросился назад, воя на все поле, - с неистовой силой живого существа он спасал свою жизнь, стряхивая огонь. Но огонь, смертной хваткой вцепившись в щели, держался крепко. Танк бросался из стороны в сторону, с бешеной скоростью выскакивал на пригорки и падал в ложбины, а огонь хищной птицей впивался когтями в его туловище, душил его, одолевал, не отпуская на волю...

 

  XX

 

   Теперь Матвей Юргин был неузнаваем. Все движения его стали резки, судорожны. Задыхаясь, Юргин часто открывал рот, щерил крупные белые зубы. Из-под каски по его смуглым щекам, опаленным внутренним зноем, стекали грязные струи пота.
   Наблюдая за горящим танком, пытавшимся сбить пламя, Матвей Юргин некоторое время не замечал, что делается на поле боя, - солдат всегда видит в бою только то, что происходит в непосредственной близости от него, да и то лишь разрозненные картины, которые чаще всего случайно ловит воспаленный взгляд. И только когда танк, завалясь в канаву, остановился и широко развернул над собой, как знамя смерти, огромное багровое пламя с бахромой дыма, Матвей Юргин осмотрелся и, увидев, что вокруг рвутся снаряды, вспомнил об Андрее.
   Впереди из-за пригорка показался еще один танк. Он двигался медленно. Из ближних окопов стрелки и пулеметчики били по его смотровой щели, - на всей лобовой части и башне искрило сухим блеском, заметным даже при солнце. Танк отвечал из пулемета; похоже было - он чихал огнем и дымом, с трудом пробираясь по грохочущему полю.
   Пригибаясь, Юргин бросился в свой окоп, где у него - он помнил лежала связка гранат.
   Танк был совсем близко. Он медленно двигался правее окопа: видно, расплавленным свинцом все же залепило смотровую щель механика-водителя, а может быть, и поранило ему глаза.
   И вдруг на пути танка поднялась фигура бойца. На мгновение его задернуло легонькой шторкой дыма, но тотчас же осветило солнцем, и Юргин увидел, что боец, что-то безумно крича, пошел навстречу танку. В левой руке он держал связку гранат. Правая рука у него была оторвана по локоть, из-под лохмотьев рукава летели брызги крови. "Мартьянов!" - узнал бойца Юргин и выскочил из окопа. Выскочив, он увидел, что Мартьянов, сбитый пулей, стоит в траве на одном колене и, крича, обессиленно поднимает в левой руке связку гранат. Наскочив, танк опрокинул его навзничь, и в ту же секунду волной взрыва Матвея Юргина бросило в сторону, точно тяжелым кулаком тряхнуло в ухо.
   Цепляясь за траву, Юргин вскочил, страшный от пережитого ужаса и подступившей ярости, бросился вперед. Раздавив Мартьянова, темно-серый танк с драконом на борту круто завернул вправо, - в ходовой части у него, вероятно, были немалые раны. Пробежав несколько метров, Юргин разогнулся и со всей силой бросил связку гранат под гусеницу танка, а сам обессиленно ткнулся в сухие травы.
   Его сильно встряхнуло. Через секунду он поднял голову и увидел, что танк, погрязнув правой гусеницей в окопе, косо уткнувшись в куст шиповника, дергался, храпел мотором, ворочал башней и хоботом орудия, словно обнюхивал путь, и не мог тронуться с места. По другую сторону танка раздался новый взрыв. Юргина опахнуло дымом. Он вскочил и бросился к танку.
   - Сюда-а! Дава-а-ай!..
   С разбегу, уцепившись за скобу, он вскочил на танк и, оглядываясь, махая руками, снова закричал:
   - Сюда-а-а!
   Первым подбежал тот боец, что бросил гранату в подбитый танк с другой стороны. Это был Дегтярев.
   - Песком! - закричал ему Юргин. - В жалюзи!
   С развороченного танком бруствера окопа Дегтярев схватил в пригоршни земли.
   - Каской! - приказал Юргин. - Каской!
   Дегтярев зачерпнул каской землю и высыпал ее на горячую решетку жалюзи, под которой нет-нет да всхрапывал, пытаясь взвыть, мотор танка. В это время к танку подбежал Умрихин, весь вымазанный в глине, а вслед за ним - с разных сторон - другие бойцы.
   - Бей! - торжествующе закричал Юргин.

   Вокруг раздались крики. Разгоряченные боем и удачей, ничего не видя вокруг и не слыша, солдаты чем попало добивали танк. Они стреляли в разные отверстия, забивали жалюзи землей, били камнями по стволам орудия и пулемета, по теплой броне...

 

   XXI

 

   Вблизи раздался треск. Капитана Озерова ослепило. Через несколько секунд, пораженный тем, что лежит на земле, он начал подниматься, хватаясь за колесо пушки. Волосы у него были спутаны и забиты землей, все лицо измазано пороховой гарью, а по левой небритой щеке текла кровь. Глаза метались, что-то ища на поле боя.
   - Ранило? - со стоном подскочил Петя Уралец.
   - Меня не ранит! Не убьет! - закричал Озеров, как буйный пьяный, в бешенстве кривя страшное лицо. - Меня? Нет! - Он встал на колени. - Там... что?
   - Третье орудие...
   - Разбило?
   - Вас ранило, ранило! - закричал Петя Уралец. - Надо перевязать, вот кровь, товарищ капитан!
   - Меня ранило?
   - В голову! Вот!
   - А-а, ну, перевяжи, Петя! Ну, быстро!
   Капитан Озеров стоял на коленях, держась за колесо пушки, и покорно разрешал Уральцу так и сяк повертывать голову, обматывать ее бинтом. Когда перевязка была закончена, он оттолкнул вестового от себя и разом встал у пушки - высокий, грузноватый, с черным лицом, с обмотанной бинтом головой, как в чалме.
   - Снаряды! - закричал он хрипло, оглядываясь.
   На батарее осталась только одна пушка. Остальные три, стоявшие цепочкой влево, были разбиты. На развороченных снарядами земляных двориках валялись колеса, измятые, разбитые лафеты и стволы, расщепленные ящики, убитые бойцы, кровавые лохмотья, изуродованные винтовки и каски. Два бойца, подхватив раненого, неумело тащили его в лес. Один раненый сам полз туда, волоча перебитую ногу. В ближней щели мелькали каски.
   - Эй, вы! Эй! - опять закричал Озеров, держась за щит орудия. - Разве мы не русские? Снарядов!
   Петя Уралец бросился за снарядами. Вслед за ним, выскочив из щели, бросились еще три бойца в касках и грязной одежде.
   У одинокой пушки вновь закипела работа. Артиллеристы, случайно не задетые смертью, были из разных расчетов, но понимали друг друга с одного взгляда и делали каждый свое дело проворно и быстро. И капитан Озеров, то подавая снаряды, то наблюдая за полем боя, вновь начал кричать:
   - Огонь! Огонь!
   Никому не нужна была эта его команда, и никто не слушал его. Но капитану Озерову почему-то приятно, радостно было повторять это самое ходовое слово войны. Он выкрикивал его с наслаждением, словно впервые выучил, он готов был повторять его без конца:
   - Огонь! Огонь!
   Озеров был так захвачен боем, что не мог ни о чем думать. Он был в состоянии бессознательного, но полного отречения от всех мыслей о себе. Он не слышал взрывов снарядов и свиста пуль. Ему некогда было думать об опасности, о смерти, которая грозила ему каждое мгновение. Ему также некогда было думать и о том, чтобы на виду у подчиненных показать свое бесстрашие и презрение к смерти. Каждая минута боя заставляла делать множество разных дел, и все дела, которые требовали немедленного выполнения, поглощали без остатка напряженное внимание капитана Озерова, все силы его души.
   На поле горело одиннадцать танков, течением воздуха несло от них огромные шлейфы дыма. Близ стрелковых окопов, где в спешке было зря разбито много бутылок с горючей смесью, выгорали травы и жнивье. Над полем боя было чадно и душно.
   Первый эшелон танков, наносивших таранный удар, был разбит. Но теперь двигался второй эшелон, более мощный. Обходя костры из металла, танки все шли и шли по дымному полю, и рокот их моторов теперь заглушал все другие звуки боя.
   В центре рубежа танки утюжили и заваливали землей стрелковые окопы. Снаряды рвались всюду. Земляная крошка, словно подбрасываемая для просева, падала над полем, а от нее, как пыльный и сорный отход, относило дым. Иногда среди воя, грохота и лязга доносились слабые крики раненых.
   Но капитан Озеров и все бойцы-артиллеристы не видели поля боя. Весь бой для них сосредоточился на небольшом клочке земли вокруг их одинокой пушки.
   ...Один танк вырвался к пушке совсем близко. Капитан Озеров увидел его, когда он поднимался на пригорок, и яростно крикнул:
   - Огонь!
   Маленький и весь черный, как трубочист, наводчик, с двумя треугольничками в петлицах, повернул дуло пушки вправо, прикинул поверх его глазом, - и пушка сильно дернулась, будто хотела выскочить из своей позиции, обнесенной валом, и броситься на танк. Снарядом разбило у танка колесо-ленивец. Скрежеща ослабевшей, спадающей гусеницей, танк круто повернулся и полез в лощину, где были кусты орешника и крушины.
   - Огонь! - закричал Озеров, толкая наводчика.
   Позади разорвался снаряд. Черномазый наводчик дернулся, судорожно схватился за замок, еще раз дернулся и, взмахнув руками, откинулся назад. Другой боец, выронив снаряд, закричал и кинулся в сторону, хватаясь за бок.
   Пока Озеров и Уралец оттаскивали в сторону убитого черномазого наводчика, третий артиллерист, тоже молодой парень, но крупной породы, орудуя с замком, обнаружил, что осколок снаряда разбил крышку ударного механизма, - боевая пружина и боек отлетели неизвестно куда. Еще издали, почуяв неладное с пушкой, Озеров кинулся к ней, присел у станины.
   - Ну что? Что тут?
   - Вот, видите? - показал артиллерист и, поднимаясь, махнул на пушку обеими руками, жестом этим хороня ее и прощаясь с ней. - Все! Бросай!
   Озеров вдруг вспомнил, что где-то около пушки видел топор, случайно оставленный с ночи, когда готовили огневую позицию, и закричал, оглядываясь по сторонам:
   - Петя, топор!
   Заскочив в дворик, Уралец подал топор.
   - Да гвоздь еще, гвоздь найди!
   - Вот напильник, - предложил артиллерист, поняв, что задумал неутомимый капитан.
   - Заряжай! - скомандовал Озеров.
   Подбитый танк, дергаясь, прополз кустарник и уходил дальше в лощину. Вставив в пустое отверстие клина затвора напильник, Озеров, торопясь, ударил по нему обухом топора. Пушка дернулась, и снаряд угодил в моторную часть уходящего танка, - его захлестнуло чубатой волной огня.

   Но Озеров даже не успел порадоваться удаче. Сзади его схватил и, что-то крича, потащил от пушки Петя Уралец. Переступая вспять через станину, Озеров упал, а когда вскочил, влево от себя, совсем близко, метрах в двадцати, увидел танк, вылезший из-за кустарника. Озеров хотел что-то сделать, за что-то схватиться, но было поздно. Оглушив воем мотора и скрежетом, танк уже лез на бруствер дворика, задирая вверх гусеницы. Все дальнейшее произошло в течение нескольких секунд. Не успев ничего сделать, капитан Озеров, пятясь, опрокинулся навзничь. Он уже не видел, как танк левой гусеницей накрыл пушку и артиллериста...

 

   XXII

 

   Андрей быстро и тревожно открыл глаза. У самой головы - на сером камне - стояла ворона; на правом крыле ее вкось торчало, сверкая белой изнанкой, вывернутое перо. Приподняв клюв, со старческой прищуркой, точно сквозь очки, смотрела она на Андрея, и глаза ее вдруг показались ему большими и мертвенно-лунными, как у совы. Зябко поддернув приспущенные крылья, она шагнула вперед, и Андрей замер в ужасе, услышав, как скрежетнули о камни ее когти. Не трогаясь, он застонал, и ворона, прыгнув, заслонила крыльями небо.
   Тяжело опираясь о землю, Андрей приподнялся и повел вокруг опухшими от прилившей крови глазами. Он лежал в помятом, обтрепанном кустарнике. Вокруг истекали свежей ржавью ободранные ольхи. На обломанных кустах крушины светились литые картечины ягод. Старая ворона качалась на согнутой вершине березки, и клюв ее железом сверкал на солнце. Она не собиралась отлетать далеко. У нее был настороженный, выжидательный взгляд. Андрей начал судорожно хвататься за сухие, пахнущие гарью травы.
   - Отошло? - послышался из кустов голос Юргина.
   - В голове шумно... - не сразу ответил Андрей.
   - Лежи еще! - приказал Юргин.
   И опять они затихли. Каждый с усилием напрягал слух, то слегка приподнимая голову, то прикладывая ухо к земле. Далеко на флангах, у большаков, все еще гремели пушки, а поблизости вокруг - на рубеже батальона - все более и более крепла тишина, особая тишина, которой славятся глухие ржевские места. Изредка, не нарушая ее, пролетали, похлопывая крыльями, вороны.
   Прорвав оборону в центре рубежа, немецкие танки пошли через лес прямо к Вазузе. Вслед за ними пошли автоматчики. В последние минуты, когда немецкие автоматчики были совсем близко, Андрей выбрался при помощи Юргина из своего полузаваленного танком окопа, и они, прячась в бурьяне, ползком пробрались в лощину, заросшую кустарником. Немцы не заметили их и прошли мимо. Андрей и Юргин долго лежали в кустарнике, не шевелясь, придерживая дыхание. Около часа по всему полю раздавался топот ног, резкие свистки, автоматные очереди, истошные выкрики. Потом на ближнем проселке долго стучали мотоциклы и грохотали грузовые машины, проходящие к Вазузе. Наконец на рубеже батальона установилась тишина. Ветерок разогнал запахи горелого железа, масел и пороха, и на поле боя вновь начали торжествовать внятные запахи осени.
   Несколько часов они пролежали в кустарнике. Давно можно было пробираться дальше, в лес, но с Андреем творилось что-то неладное: бывали минуты, когда он, казалось, впадал в забытье.
   Пролежав еще с полчаса, Матвей Юргин приподнял от земли занывшую грудь, спросил:
   - Ну, отдохнул?
   - Погодим еще, - шепотом попросил Андрей.
   - Что же это - лежать тут до ночи? Кругом вон тихо совсем, ни души. Проскочим сейчас до леса, а там...
   - А в лесу нет их?
   - Немцев? Да прошли давно, чего ты!
   - Товарищ сержант, погодим еще!
   - Слушай, Андрюха, - сказал Юргин, - пересиль ты себя, уйми! Ведь я же видел, как ты встречал танк! Что ж ты теперь-то?
   Хотя на поле боя и установилась тишина, у Андрея все еще сжималось и немело от страха все тело. Он боялся не того, что ожидает его теперь. Об этом он не успел еще подумать. Ему было страшно от мысли, что он пережил на поле боя, и ему еще не верилось, что все это кончено. В голове гудело, в ушах не стихал свист и грохот, и он не верил, что вокруг установилась тишина.
   Пролежав еще немного, Матвей Юргин опять зашуршал травой и ветками шиповника, стал подниматься на колени.
   - Нет, Андрей, - сказал он решительно, - надо идти!
   - Куда же подадимся? - глуховато спросил Андрей.
   - В лес. Куда же больше?
   - Может, ползком?
   - Пропади оно пропадом! - сердито ответил Юргин. - Вставай!
   Матвей Юргин встал на ноги и, не оглядываясь, начал отряхивать гимнастерку и брюки. Сказал негромко:
   - Да, дела!..
   Выждав еще несколько секунд, поднялся и Андрей. Лицо у него было серое, щеки опали, а из-под козырька каски неподвижно глядели расширенные глаза, - не было в них привычного родникового блеска и тишины... Но расправив плечи, он глянул по сторонам, совсем глуховатым голосом спросил:
   - С оружием пойдем?
   - А как же? С чем воевать будешь? - ответил Юр гин. - Ты что, думаешь, на этом и кончилась война? Нет, она, брат, только начинается! Мы с тобой еще повоюем! Битый двух небитых стоит.
   Они пошли лощинкой к лесу. Все поле было исполосовано гусеницами танков, избито снарядами и минами, словно его изрыло стадо свиней. Во многих местах поле было обожжено и запорошено черной гарью. Реденький лес, куда они вскоре вошли, тоже заметно пострадал от боя: комли многих деревьев были ободраны пулями, вершинки и сучья обломаны осколками, а кусты помяты, растоптаны машинами и людьми. На всем пути - и в поле и в лесу - Андрей там и сям видел убитых. Он боялся смотреть на них, но не мог не смотреть; впервые он видел, как могуча и беспощадна смерть. Шагая за Юргиным, он бросал взгляды на убитых, и все откладывалось в его памяти: и как они лежали, распластав руки и скорчившись в предсмертных муках, и какие у них были лица, и как их осыпало опавшим листом...
   В лесу было уже сумеречно. Нога легко ступала по рыхловатой почве, по кочкам, заросшим мхом и брусникой. В низинках, где густо голубел осинник, еще крепко, по-летнему, держалась свежая щетина осоки. Среди сыроватых кочек круговинами стоял темный хвощ, а прыщинец еще пытался освещать лесные сумерки желтыми цветами.
   Пройдя метров двести в глубину леса, Андрей увидел еще одного убитого. Он лежал под елкой, спрятав лицо в густой брусничник.
   - Товарищ сержант, стой, - заговорил Андрей. - Гляди, это же...
   - Кто?
   - Комбат наш! - Андрей сбросил с плеча винтовку. - Эх, товарищ старший лейтенант! Да куда же его? Господи, теплый еще! Куда же его ударило?
   Андрей взял Лозневого за плечо, намереваясь повернуть вверх грудью, но в лесу прогремел винтовочный выстрел. Срываясь с места, Юргин крикнул:
   - Давай за мной!
   ...Когда Юргин и Андрей скрылись в лесной глуши, Лозневой приподнял голову и осторожно, одним правым глазом, поглядел из-за комля сосенки. "Тьфу, дьявол! - сказал про себя. - И нанесло же их!" Он вскочил и, пригибаясь, пошел к опушке. Увидев убитого бойца, лежавшего навзничь меж мшистых кочек, он остановился и, встав на колени, начал стаскивать с него ботинки. Один снялся легко, но второй - на правой ноге - почему-то держался туго. Торопясь окончить дело, Лозневой так дернул ботинок, подхватив его за задник, что сорвал бойца с места. И вдруг боец приоткрыл глаза и сказал слабым голосом:
   - Пи-ить!
   Лозневой выронил его ногу, а в следующее мгновение уже бежал в сторону, виляя между деревьями. Через сотню метров он остановился у другого бойца, лежавшего так неловко, как может лежать только мертвый. На голове его виднелись сгустки крови. Лозневой осторожно ощупал бойца: да, этот был, несомненно, мертв, у него уже остыло тело. Лозневой с необычайной поспешностью стащил с него ремень, гимнастерку, брюки и ботинки. Подхватив все это солдатское обмундирование, выгоревшее на солнце, грязное, пахнущее потом и кровью, он бросился в низинку - в темный чащобник.

   Здесь Лозневой торопливо переоделся в солдатское обмундирование. Оно было мало для его роста; он стал казаться в нем долговязым и длинноруким. "Ах ты дьявол! - выругался он. - Попался же такой недоросль!" Вытащив из кармана гимнастерки красноармейскую книжку, Лозневой посмотрел на первый ее листок и про себя повторил фамилию, которую предстояло теперь ему носить: "Зарубин... Зарубин". Спрятав книжку, он оттащил свою одежду подальше в чащобник, где было сыро, и почему-то старательно затоптал ее в грязь.

 

   XXIII

 

   В то время, когда немецкие танки, смяв батальон Лозневого, подошли к Вазузе, все наши части были уже за переправой. Через мост валом валили одни беженцы. Саперы до последней минуты выжидали, когда прекратится их неудержимый поток, и по этой причине не успели взорвать мост. Разогнав толпы беженцев, немецкие танки перешли на восточный берег Вазузы.
   Батальоны Журавского и Болотина держались у большаков стойко. Даже поняв, что оборона полка прорвана в центре и немецкие танки вышли к Вазузе, эти батальоны продолжали бой. И только перед вечером, когда наконец из штаба полка поступил приказ об отходе, они оставили свои рубежи и отошли в леса. Большаки оказались свободными, и по ним немедленно двинулись вражеские колонны.
   С наступлением вечера движение немцев на большаках прекратилось, и тогда по лесам начали собираться люди со всего полка. В одиночку и группами, минуя переправу, они потянулись вверх по Вазузе, где были сплошные темные урочища.
   ...Пробираясь лесной глухоманью, Матвей Юргин и Андрей повстречали еще нескольких бойцов, а ночью они прибились к довольно большой группе однополчан во главе со штабом полка.
   Растянувшись цепочкой, все время пополняясь в пути, эта группа бесшумно двигалась извилистой дорожкой сквозь непроглядную темень урочища. Позади нее, поскрипывая, тарахтя на оголенных корнях деревьев, тащилось несколько повозок.
   Впереди шел капитан Озеров.
   Он был в солдатском ватнике, но без фуражки. Бинт на голове почернел от пыли и гари. Он шел слабой, разбитой походкой. Иногда, хватаясь за поясницу, он стоял несколько секунд, морщась и мертво стискивая зубы. Он сильно ушибся, когда, спасаясь от немецкого танка, опрокинулся навзничь...
   Петя Уралец предлагал:
   - Да сядьте вы, товарищ капитан, на повозку!
   - Молчи, Петя! - Озеров крепко сжимал его плечо. - Мне надо идти. Разомну тело - и все пройдет.
   Он шел и слушал, как шли за ним люди. Он чувствовал, что они подчиняются его воле, и понимал, что, Для того чтобы сплотить вокруг себя этих людей, напуганных разгромом, неизвестностью, заставить их идти дальше за ним, преодолевая все преграды, он должен сейчас, вот этой ночью, идти впереди всех. Иногда он останавливался, и безмолвно останавливалась вся группа, прислушиваясь к шорохам ночи. Стоило от него по цепочке пролететь какой-нибудь команде, и все, торопясь, выполняли ее. Большинство людей не знало, кто шел впереди, но все чувствовали над собой его власть и охотно и молчаливо подчинялись ей. Он шел и шел, незаметно и прочно завоевывая то великое право, какое имеет человек, идущий впереди...
   В урочище, где они шли, и днем-то всегда было сумеречно - хоть свечи зажигай. Теперь же, пасмурной ночью, здесь стояла такая темь, как в подземелье. Под ногой люди редко слышали прочную земную твердь: нога ступала во что-то мягкое и влажное, скользила по слякоти, и многим казалось, что они пробираются по какой-то мертвой трущобе, толкаясь о корявые стены, задевая головой за разный хлам, свисающий с потолка.
   Это тяжкое впечатление вновь и вновь возвращало Андрея к непривычным, сегодня впервые появившимся у него думам о смерти. Вчера вечером и сегодня утром у него была необычайно большая надежда, что враг будет задержан на последнем рубеже. Но этого не произошло. Сознание Андрея содрогалось теперь от страшной картины боя и торжества смерти, и он, ошеломленный, в эту ночь с душевной болью думал лишь о том, что теперь все пропало, все, все!..
   Он шепотом спросил Юргина:
   - Кто ж там ведет?
   - Иди, не задерживай, - угрюмо поторопил его Юргин. - Раз ведет человек, куда надо, - чего тебе? Ведет - и хорошо!
   - А куда? Вокруг же нас немцы!
   - Кто сказал? Это вокруг немцев - наши. Чем дальше они заходят в нашу землю, тем хуже для них. А нам что? Мы на своей земле! Иди, иди знай!
   После полуночи группа вышла из лесной трущобы на проредь. Все вздохнули облегченно. Здесь все увидели деревья и над ними - небо. Оно было пасмурное, на нем светились редкие мелкие звездочки, но все же это было небо, и под ним просторнее было душе, и легче вздымалась грудь, и лучше чувствовалась земная твердь. Где-то далеко впереди, куда двигалась группа, немецкие самолеты развесили над дорогами фонари, - ночь бежала от их страшного, мертвого света.
   За проредью был обрыв к Вазузе. Вода в реке поблескивала, как смола. Восточный берег ее терялся во тьме, от этого река казалась широкой и могучей.

   Капитан Озеров сел на землю, оперся о большой шершавый камень и неторопливо, почти шепотом начал отдавать приказания. Только здесь многие узнали, что майор Волошин застрелился во время танковой атаки, а их ведет капитан Озеров. Его приказы исполнялись быстро и точно. Теперь он пользовался не столько властью, данной ему законом, сколько той властью, более сильной, какую получил над людьми в эту ночь, пока шел впереди.

 

   XXIV

 

   Добровольцы-разведчики пошли искать на Вазузе брод. Остальные люди, сбиваясь в кучки, расположились на отдых вдоль берега.
   Недалеко от обрыва лежала вывороченная бурей толстая ель, припахивающая гнильцой и плесенью. Падая, она вырвала вместе с корнями и поставила торчмя большой пласт дерна. Андрей сел у комля ели, откинув голову на засохший дерн, перевитый жгутами корней, и почему-то, прикрыв глаза, попытался вообразить бурю, что прошла над здешним лесом. "Какое ведь дерево вырвало из земли!" - подумал он, и ему еще больше, чем в пути, стало жутко от своих дум о смерти.
   - Ты посиди здесь, - наклоняясь над ним, сказал Юргин. - Я пройдусь по берегу, поищу наших ребят.
   - Я посижу, - безучастно согласился Андрей.
   Сколько он просидел у поверженной ели, Андрей не помнил: вновь он был в том странном состоянии полузабытья, в каком находился, когда прятался с Юргиным в кустарнике. Перед ним мелькали, точно при вспышках молнии, то немецкие танки, то убитые, то белые голуби над родной Ольховкой, ярко озаренной неугасимым светом белых берез... И один раз он даже отчетливо услышал вопрос отца: "Обратно? А скоро ли?"
   Рядом раздались голоса, хруст веток и сухой травы.
   - Сидишь? - спросил Юргин. - А я вот наших ребят встретил. Дружков закадычных! Следом за нами плелись, только сейчас подошли.
   - Да какая с ним, дылдой, ходьба? - возмущенно заговорил Семен Дегтярев, ощупывая в темноте ель, чтобы присесть на нее. - Одна маята! Под каждым кустом, дьявол, садится! А ты жди его!
   - С такого страху небось и любого прохватить может! - без обиды возразил Умрихин. - Не дай и не приведи господи видать больше такое!
   Умрихин устроился рядом с Андреем у комля ели. Присел и Юргин. Все закурили. В эту минуту Андрею показалось, что в их жизни не произошло никаких перемен, что они сейчас - на обычном привале. Но тут же он вспомнил о Мартьянове, Вольных, Глухане и спросил тихонько и задумчиво:
   - Что же, это и все наше отделение теперь?
   - Выходит, так, - вздохнул Умрихин. - Всех, кажись, побило. Ладно, что мы еще вырвались оттуда...
   - Как выбрались-то? - спросил Юргин.
   - А лучше и не спрашивайте, товарищ сержант! - ответил Умрихин. - Как выбрались из этого пекла - и теперь не вспомню. Нечего сказать, приняли страстей! И как только уберег меня господь от смерти, а? Кругом ведь так и косило! Просто чудо, что унес ноги!
   - А в бою ты ничего действовал, подходяще, - сказал Юргин. - Вроде бы не боялся. Вот когда, скажем, танк бил...
   - Танк? Это какой?
   - Ну, что с Семеном мы подшибли.
   - А я... что же... был там?
   - Да ты что? А танкиста кто сшиб?
   - Я? Хм!.. - Умрихин заворочался в темноте. - Ты гляди, как я действовал, а? - подивился он искренне, а затем добавил: - Понятно, я действовал! Ну, не упомнишь же все! Такая буча!
   Внизу, на реке, закричали негромко:
   - Пошел, не бойсь!
   Началась переправа.
   - Пошли и мы, - поднимаясь, сказал Юргин.
   У берега трещали кусты ветельника, хрустела галька, - двигались повозки, наугад спускались с обрыва солдаты. На перекате слышался сдержанный говор, плескалась черная, как смоль, вода.
   Перейдя на восточный берег Вазузы, Озеров сам начал руководить переправой. Он все время торопил людей. Изредка на мгновение вспыхивал его фонарь, и свет его, падая на речку, мелкими блестками растекался по встревоженной, беспокойной стремнине.
   Когда речку перешла последняя группа солдат, капитан Озеров справился:
   - Теперь все?
   Бойцы начали оглядываться.
   - Все!
   - Пошли!
   Но тут выступил вперед Матвей Юргин:
   - Погодите, один отстал!
   - Кто это?

   - Боец один. Где же он? Куда он делся? Он же шел за нами! - Юргин присел, чтобы лучше присмотреться к реке, волнуясь позвал: - Андрей, где ты? Андрей!

 

   XXV

 

   На всю жизнь Андрей запомнил эту ночь.
   Когда товарищи начали переходить реку, он приотстал и задержался у берега. Снимая сапоги, он присмотрелся к реке, и тут будто скребницей шаркнули по его спине. Быстрая стремнина проходила мимо в кромешной мгле, разделяя мир надвое: один - на этой, другой - на той стороне. Мир на этой стороне теперь был страшен для Андрея, но все же давно знаком и пройден насквозь; мир на той стороне загадочен, наполнен таинственной тьмой, какую редко встретишь на земле, и в ней дрожат совсем неземные огни. Река Вазуза была теперь рубежом, разделявшим надвое не только мир, но вместе с ним и его жизнь. Что ждет его за этой рекой? Андрею показалось, что позади опять очень внятно раздался голос отца: "Обратно? А скоро ли?"
   Андрей не думал отставать здесь от своих однополчан - в душе своей он был уже солдат. Он лишь боялся того, что случится с ним впереди, и потому невольно задержался на берегу. Услышав голос Матвея Юргина, он встрепенулся, схватил сапоги, разом вскочил и бросился в смолевые воды Вазузы. Он торопился, шумно дышал, двигая ногами, а у самого стержня запнулся о камень на дне и упал, оглушив себя плеском воды. Поднявшись на ноги, он еще более заторопился и второпях забрал сильно влево, где был большой омут...
   Услышав сильные всплески на реке, Матвей Юргин вновь крикнул:
   - Андрей, это ты?
   Андрей кое-как выбрался на берег. Не отвечая, он полез на обрыв, раздирая кусты ивняка. Он вылез, с хрипом двигая широкой грудью. С его одежды стекала вода. Только передохнув, он сказал устало и сумрачно:
   - Чего ж ты... кричишь тут?
   - Как - чего? А что ты отстал?
   Андрей отряхнул руки и, сдерживая дрожь, ответил:
   - Мало ли отчего... Сапог вот потерял!
   Солдаты подступили к нему ближе.
   - Сапог? Тьфу, вот угораздило!
   - Это как же помогло тебе?
   - В омут попал, - все так же сумрачно пояснил Андрей. - Глыбь - во! Едва вылез.
   Подошел Озеров. Осветив лицо Андрея фонариком, он сразу узнал его, переспросил:
   - Ты что, сапог потерял?
   - Я так пойду, - сказал Андрей смущенно.
   - Зря все же потерял, - пожалел Озеров. - Теперь у нас ничего нет, беречь все надо. Как же быть? Застудишь ведь ногу, а?
   - Застудит, - сказал Юргин. - Да он еще весь мокрый... Вон какой!
   - Тогда стой, брат, раздевайся! - приказал Озеров и обратился к солдатам: - У кого, товарищи, есть что-нибудь лишнее?
   Солдаты быстро надавали Андрею необходимой одежды. Но свободной обуви, конечно, не оказалось, пришлось обвязать левую ногу портянками да куском плащ-палатки. Надев все сухое, Андрей быстро согрелся, и ему стало так хорошо, так приятно среди однополчан, как еще не было никогда. "Свои все, - подумал он растроганно. - Как семья одна..." И он пошел от Вазузы, все больше и больше радуясь теплу в себе и тому ощущению, что вокруг него близкие, почти родные люди.
   И тут Андрей подумал, что их полк, хотя и понес большие потери, все же продолжает жить. Андрей был так обрадован этой мыслью, что в его душе быстро стало гаснуть чувство обездоленности, какое мучило его до реки. Шагая в толпе однополчан, он теперь уже не вспоминал картины разгрома и смерти и не думал о том, что ждет его впереди, за бескрайней ночью, кое-где освещаемой мертвыми огнями.

   Он шел на восток, думая о жизни.

 

 

 

   ЧАСТЬ ВТОРАЯ

   I

 

   Птицы покидали родные места гнездовий. Проходя по лесам, полям и болотам, осень безжалостно гнала их на чужбину, не давая отдыха в пути. В просторной вышине слышались печальные клики журавлей. Утки табунились на озерах. Черные тучки скворцов, подхваченные ветром, высоко мельтешили над осенней землей.
   В Ольховке хорошо было слышно, как шла бомбежка близ Вазузы, а затем временами стало доносить приглушенный гул орудийной пальбы. Ерофей Кузьмич знал, что немцы миновали деревню стороной, по большакам, и сразу понял: у реки начался бой. Много раз выходил Ерофей Кузьмич на крыльцо и напряженным темным взглядом всматривался в даль востока. Лицо его каменело от тяжелых раздумий.
   В доме установилась кладбищенская тишина. У всех валилась из рук работа. Все сидели по углам или бродили молча. Украдкой друг от друга, с тоской смотрели на восток.
   Марийка крепилась больше всех в доме и больше всех страдала. Весь этот день, наполненный шумом листопада, она жила, со страхом прислушиваясь к тому, что говорило ей сердце.
   Под вечер Ерофей Кузьмич спохватился: надо было надежно прикрыть от чужого глаза яму под рябиной, где утром еще спрятали зерно и лишнее добро.
   - Горе-то горюй, а дело делай, - заговорил он с семьей. - Того и гляди, немцы нагрянут. Надо яму получше прикрыть.
   Алевтина Васильевна, ослабевшая всем телом после проводов Андрея, сидела на лавке, привалившись к косяку окна. Не отрывая усталого, тоскующего взгляда от неясной лесной дали, прошептала:
   - Чего же, сходили бы...
   - Пошли-ка! - сказал Ерофей Кузьмич, оборачиваясь к Марийке и Васятке. - Прикроем - и душе покойнее.
   Вышли на огород. За сараем недавно наспех были свалены три воза ржаной соломы, полученной на трудодни с колхозного гумна. Этой соломой и решено было прикрыть яму. Ерофей Кузьмич и Марийка носили солому, поддевая ее большими охапками на вилы, а Васятка, на лету подхватывая граблями навильники, ловко укладывал их в омет и утаптывал ногами. Через полчаса работы, поднимаясь все выше и выше, он начал доставать багряные гроздья ягод с верхних ветвей рябины.
   Сметливый Васятка видел, как мучилась Марийка, и все время старался, чем мог, утешить ее. Нарвав пучок веток с большими гроздьями ягод, он сказал ей:
   - Гляди, какие ягоды! Тебе дать?
   - Кинь, Васятка!
   - Я тебе самых лучших! - обрадованно закричал мальчуган. - Вот, гляди!
   - Эй, ты, там! - прикрикнул на Васятку от сарая Ерофей Кузьмич. Чего там кричишь? Чтобы народ видел? Да и рябину зачем портишь зря? Куда рвешь?
   - Скрипи, скрипун! - прошептал Васятка, косясь на отца. - Держи, Марийка! Эх, и ягодки!
   Марийка поймала большую, тяжелую ветку, густо обвешанную гроздьями ягод, взглянула на нее - и сразу вспомнила один лучистый день последней весны. Вскоре после свадьбы, придя поработать на огород, они вместе с Андреем стояли под этой рябиной, - вся она была осыпана нежным белым цветом. Кажется, это было совсем, совсем недавно... Но рябина не только отцвела, - на ней успели вырасти эти богатые и нарядные гроздья.
   Подошел Ерофей Кузьмич.
   - Манька, ты чего же стоишь? Надо бы после эти забавы!
   Не отвечая, Марийка воткнула вилы в охапку соломы, попыталась поднять - и не смогла. Ее мягкие, теплые губы раскрылись и запылали. Она тряхнула головой, сбрасывая на плечи полушалок. Изгибая тонкий девичий стан, еще раз попыталась поднять солому, и опять не хватило сил. Сказала чуть слышно:
   - Не могу! - Бросив вилы, отошла к рябине. - Погодите, сейчас пройдет...
   - Вешует? - хмуро спросил Ерофей Кузьмич.
   - Кто? - оглянулась Марийка.
   - Сердце, кто же?
   - Не тревожьте меня сейчас, папаша, - держась за ствол рябины, ответила Марийка.
   Васятка вдруг тряхнул суком рябины.
   - Тятя, глянь-ка, едут!
   У Ерофея Кузьмича дрогнули в руках вилы.
   - Немцы?
   - Да нет, бабы! Никак нашенски? Да вон, вон!
   - Тьфу, поганое дите! - закипел Ерофей Кузьмич. - Ты чего, вихрастый дьявол, пугаешь? Нет, чтобы сказать как следует! Вот как возьму да раза два достану вилами - будешь знать! Фу, даже в груди захолонуло!
   С востока по склону взгорья в деревню поднимался небольшой обозик. За возами, нагруженными разным скарбом, шагали измученные, унылые женщины, брели похудевшие и повзрослевшие за двое суток ребятишки. Поглядывая на родную деревню, затихшую под березами, колхозницы глуховато перекидывались словами:
   - Хлебнешь теперь тут горького!
   - Ой, кума, не приведи господи!
   - Загодя готовь петельку!
   Когда обозик поравнялся с лопуховским огородом, одна женщина в поношенном мужском пиджаке, туго затянутом на талии цветной опояской, в сапогах, с кнутом в руке, завернула к изгороди, крикнула:
   - Эй, сват, немцев нет еще у нас?
   - Мама! - Марийка бросилась к изгороди. - Мама!
   Немного подождав, Ерофей Кузьмич тоже подошел к изгороди. Марийка все еще обнималась у телеги с младшей сестренкой Фаей - смугленькой и тоже черноглазой, только вступавшей в девичество.
   Сватья Анфиса Марковна, прозванная по имени покойного мужа Макарихой, высокая, статная женщина лет пятидесяти, с живым лицом и темными, все еще молодыми глазами, прикрикнув на шумевших дочерей, подала команду бабам:
   - Погоняй, бабы, чего встали?
   Объезжая телегу Макарихи, бабы двинулись в деревню. Макариха обернулась к изгороди, поздоровалась со сватом, переспросила:
   - Значит, не бывали еще, сват?
   - Слава богу, нет еще...
   - А то мы едем да только и думаем: сунемся в деревню, а там уже немцы. Только клочья, думаем, полетят от нас.
   - Не должно бы, сватья. С баб какой спрос?
   - Ой, сват! Они спросят!
   Закуривая, Ерофей Кузьмич поинтересовался:
   - Возвернулись-то откудова?
   - От Черного Ключа.
   - Значит, дальше ходу нет?
   - Не пришлось, сват, дальше.
   - Да, пробегли наши быстро! - Ерофей Кузьмич пустил дым из ноздрей. Без всякой войны покинули деревню.
   - Это, сват, разве бегут? - смотря мимо свата, сказала Макариха. Вот погоди, как немцы побегут, - вот те побегут! Куда прытче наших! Диву дашься, сват. Знаешь, придешь незваным, уйдешь драным!
   - Конешно, если наши соберут силу...
   - Соберут! - Макариха так ударила черенком кнута по верхней жерди изгороди, что Ерофей Кузьмич вздрогнул. - В своем гнезде, сват, и ворона любому глаз выклюет. Слыхал? - От гнева Макариха даже помолодела в лице. Нет, не приглянется им наш хлебушко!
   О бое у Вазузы Макариха ничего не знала. Потолковав об Андрее, она засобиралась ехать домой. Прощаясь со сватьей, Ерофей Кузьмич сказал:
   - Заглядывай, сватья, когда будет время!
   - Захаживайте и вы, сват, - в свою очередь, пригласила Макариха.
   Не отходя от прясла, Ерофей Кузьмич еще с минуту наблюдал за Макарихой. По-мужски взяв в руки вожжи, она стегнула отощавшего коня кнутом поперек спины и, когда он тронул воз на взгорье, крупно зашагала рядом с телегой. Ерофей Кузьмич легонько качнул головой и сказал о сватье с завистью:
   - Крепка! Такую как ни кинет жизнь, она все вроде кошки, опять на ногах. И видит, пожалуй, как кошка: днем хорошо, а ночью - того лучше.
   - Плохо? - спросила Марийка, влезая на изгородь.
   - Такая порода! - уклончиво ответил свекор.
   Марийка, увидев мать, сначала испугалась, что ей не удалось бежать от немцев, но теперь была рада, что она не уехала. Теперь Марийка знала, что в деревне есть человек, который всегда поможет ей в любой беде. Ей стало легче, и она, опять взявшись за вилы, даже на время забылась от своих дум. Ерофей Кузьмич, наоборот, почему-то заметно помрачнел после встречи со сватьей и работал все время молча. Только когда омет был готов и обставлен вокруг жердями, угрюмо сказал:
   - Добро-то спрятано надежно. А вот душу на это время куда бы спрятать?
   Беженцы возвращались в деревню весь вечер. В деревне становилось многолюднее, но она все так же казалась опустевшей: затаясь, ольховцы со страхом ждали чужеземцев.
   Когда спустилась ночь, Ерофей Кузьмич три раза, не отдыхая, обошел вокруг своего двора. Придерживаясь за изгородь, оступаясь в темноте в ямки, пробираясь сквозь повядшие, но еще крепкие лопухи, он то про себя, то вслух шептал, горячо дыша:
   - ...от ворога, конного и пешого... а також от мора и глада... от огня и порухи... и черного глаза...

   Отчитав заговор, он с лампешкой отыскал в кладовке припасенный с лета бледный, мясистый, выросший в земле стебель с редкой чешуйкой недоразвитых листочков - петров крест. Завязав его в тряпицу, повесил над наружной входной дверью: на счастье всего дома.

 

   II

 

   Из густого березняка дорога вышла к маленькой речушке. Телега загрохотала на дощатом мостике. Отсюда до Ольховки оставалось три километра: будь дневное время, она так и встала бы перед глазами на просторном и веселом взгорье. Но землю окутывала непроглядная ночная тьма. Ни одного огонька не виднелось в Ольховке. Когда телега, съезжая с мостика, мягко стукнулась в выбоине, Степан Бояркин тронул за плечо Серьгу Хахая, продавца Ольховской лавки, который правил лошадью, и сказал со вздохом:
   - Стой. Довольно.
   На мостике загрохотала еще одна телега. И тоже остановилась. Четыре человека, почти враз спрыгнув с нее, с обеих сторон подошли к Степану Бояркину. Согнувшись у заднего колеса, он хватался за ногу. Его спросили:
   - Больно?
   - Да нет, - прошептал Бояркин. - Отсидел. Онемела.
   - Врешь ведь, Степан!
   Бояркин выпрямился, сказал:
   - Так вот, в Ольховку ехать незачем. Кто знает, может, там уже немцы. А нам нечего зря терять головы. Поезжайте отсюда вот этой дорожкой, - он махнул рукой вправо, - а там кромкой урочища. Знаешь, Серьга?
   - Знаю, - отозвался из темноты Хахай.
   - И дождетесь у Лосиного. Я прибуду к свету.
   - Домой забежишь?
   - Меня дома не ждут. Степан Бояркин уехал к Москве. Дела, какие надо, сделаю.
   Бояркин пошарил рукой в телеге.
   - Винтовку? - спросил Серьга.
   - На что она мне сейчас? Палка где?
   - Вот, держи.
   - Гляди, мой сапог не потеряй! Не жди тогда добра.
   - Ха-ха! - невесело хохотнул Серьга. - Ты ноги только приноси. О сапогах какая забота?
   Кто-то из спутников посоветовал:
   - И верно, ты осторожнее там, Степан.
   Собираясь в путь, Бояркин огляделся по сторонам.
   - Экая ночь! - вздохнул он. - Над всей жизнью нашей теперь опустилась она...
   Было холодно, но Бояркин раскинул полы пиджака. Щупал палкой в темноте дорогу, прихрамывая на левую ногу, обутую в ботинок, пошел к Ольховке.
   На склоне взгорья, у самой Ольховки, он присел передохнуть на знакомый с детства придорожный камень. Отсюда, со взгорья, было видно, как далеко по сторонам, вдоль большаков, и на востоке, куда откатилась война, мерцали за лесами гребешки пожаров. А над родными местами в пасмурном небе едва теплились редкие звезды, и все было объято зловещей тишиной.
   Степану Бояркину нужно было повидать колхозного завхоза Осипа Михайловича. Но он жил в центре деревни, пробираться к нему опасно. "К кому же зайти сначала?" - подумал Бояркин. Всем колхозницам, которые были с ним во время бомбежки, а затем возвращались домой, он сказал, что при любых условиях будет пробиваться на восток. О таком его решении уже знала вся Ольховка. Бояркин хотел, чтобы до поры до времени все ольховцы были убеждены в том, что он пробрался к Москве. "А-а, чего гадать! Зайду-ка к Лопуховым, - решил Бояркин. - Разузнаю все, а потом видно будет".
   Он поднялся с камня, пересек дорогу и осторожным шагом, ощупывая землю палкой, направился к лопуховскому огороду. В темноте наткнулся на изгородь. И только когда уже взобрался на нее, вспомнил, что у Лопуховых самый злой на деревне кобель. Он поднимет такой лай, что взбулгачит всех ольховских собак. Бояркин бесшумно спустился с изгороди. И тут, перебирая в уме колхозников, невольно вспомнил о лопуховской родне - вдове Макарихе. На нее можно было положиться в любом деле: и честна и тверда. Да и легко было пройти на ее двор, стоявший близ южной окраины деревни.
   Через полчаса Степан Бояркин был у Макарихи. Она даже не удивилась его возвращению в деревню. Занавесив в темноте окна, зажгла лампу и, оглядев Бояркина, заметила:
   - Что ж ты ходишь так? Надел бы оба ботинка, что ли?
   Не успел Бояркин закончить наскоро поданный ему ужин, Макариха привела Осипа Михайловича. Это был человек пожилой, седоусый, сурового солдатского вида. В гражданскую войну ему изувечило осколком ногу, и с тех пор он ходил с тяжелой березовой палкой. Здороваясь с Бояркиным, завхоз кивнул на его ногу:
   - Тебя, сказывают, задело? Хромаешь?
   - Не одному тебе хромать, - отшутился Бояркин.
   Вскоре сам собой завязался нужный разговор. Аккуратно собрав со стола крошки, Бояркин бросил их в рот и взялся за очередной ломоть пахучего ржаного хлеба.
   - Новый?
   - Вместе мололи, - отозвалась Макариха.
   - Хорош хлеб!
   - Теперь не знаю, поешь ли такого, - сказал Осип Михайлович, укладывая березовую палку вдоль вытянутой несгибающейся правой ноги. Слух есть, что мельница попорчена. Будешь в ступе толочь, - какой хлеб?
   Бояркин указал на перегородку ложкой:
   - Фая-то спит?
   - О, хоть в барабан бей! - успокоила Макариха.
   Бояркин наклонился над чашкой.
   - Сколько у нас намолочено?
   - Это ж надо по документам, - ответил завхоз. - В старом амбаре для сдачи государству осталось немного, а в новом - семенной.
   - Государственного много?
   - Тонны полторы.
   - Так. Значит, сдашь его государству.
   Осип Михайлович поднял суровое, в складках, лицо с густыми серыми усами.
   - Государству? Это как же... куда?
   - Куда говорю. Что у нас, государства нет? Отвезешь в ближайший день... вернее, ночь. И сдашь Серьге Хахаю. А в какое место везти, после укажу. Да я пришлю людей, тебе помогут. Это надо сделать тайно.
   - Хорошо, Степан, - все поняв, согласился завхоз.
   Бояркин молча закончил ужин, свернул цигарку, прикурил от лампы. При слабом свете он казался особенно худым и бледным. Но в его больших светлых ореховых глазах больше, чем всегда, было горячей жизни и силы.
   - А семенной? - спросил Осип Михайлович.
   Бояркин долго думал, дымя махоркой. Для семян было оставлено лучшее, отборное зерно. Нагрянут немцы - оно пропало. Но раздавать его не хотелось. С этим зерном у колхозников связаны все думы о весне. Раздай его, и многие подумают: значит, сами руководители не верят, что войска возвратятся скоро, что весной доведется сеять колхозом.
   - Спрячь! - сказал он наконец решительно.
   - А как спрячешь?
   - Обмозгуй. Не малый. Но чтобы все колхозники знали, что зерно цело и надежно спрятано до весны.
   Где-то в деревне залаяла собака. Степан Бояркин быстро обернулся к окну, просунул голову за шерстяное одеяло, несколько секунд присматривался к ночной тьме. Еще раз донесся собачий лай. Бояркин прикрыл окно, улыбнулся легкой и светлой улыбкой.
   - Наша! Жучка!
   - Что там она? - встревожилась Макариха. - На кого?
   - Так она брешет...
   Тяжеловато облокотясь на стол, Бояркин продолжал:
   - Ну, а скирды молотить некому и некогда. Так?
   - Где уж тут! - ответил завхоз. - Пусть стоят.
   - Не попортились бы, - сказала Макариха. - Второпях складывали-то. Прольет дождем - погниют!
   - Перестоят! - заверил завхоз.
   Бояркин откинулся к стене, сказал твердо:
   - Зря толкуете... Сжечь!
   - Скирды?
   - Сжечь! И как можно скорее, - повторил Бояркин. - Растащить не успеете, а нагрянут немцы - заставят обмолотить и зерно заберут или потравят лошадям. А мы не должны давать им ни одного зерна! Сжечь!
   Макариха отошла к печи, прислонилась к ней головой, сказала сквозь слезы, прикрывая глаза:
   - Такое добро! Сколько трудов положено!
   - Знаю! Чуть ли не по колоску собирали!
   - Да так и есть: по колоску. Ребята вон ходили по полям с корзинками...
   - Знаю. Все одно - сжечь!
   У Осипа Михайловича затряслись усы.
   - Нет, Степан! Заставь ты меня мою избу зажечь - сейчас запалю. А на колхозный хлеб у меня, Степан, не поднимутся руки!
   - Забыл, что приказано?
   - Все сознаю, - помедлив, ответил Осип Михайлович. - Все как есть. Ну, сил нету, Степан. Сердце у меня попорченное, вот что! Я зажгу его - и сам в огонь брошусь. Нет, убей ты меня, Степан, - не поднимутся у меня руки на колхозный хлеб! Такое добро, а?
   - Слаб ты! - сказал Бояркин завхозу и взглянул на Макариху. - А ты, Анфиса Марковна?
   - Сожгу, - чуть слышно ответила Макариха.
   Степану Бояркину и самому было тяжело: так и давило грудь удушье. Он поднялся со скамьи, постоял, трогая длинными худыми пальцами одеяло, каким было занавешено окно. Затем резко обернулся, заговорил, меняясь в лице, сверкая глазами:
   - Я тоже думал, что у меня не поднимутся руки... Поднялись! Теперь не то время, не то! Теперь для наших рук - другое дело. И мы должны еще показать, какая сила в наших руках!

   Осип Михайлович и Макариха с удивлением смотрели на председателя. Нет, это был другой Степан Бояркин, совсем другой, - таким его не знала раньше Ольховка...

 

   III

 

   Мужчин в Ольховке осталось наперечет. Те, что были в крепких годах и подлежали мобилизации, давно ушли в армию. Некоторым белобилетникам, кто эвакуировался из деревни заранее, удалось пробраться к Москве. Остальные пропали без вести. Почти на каждом дворе, где не были заколочены ставни, начали хозяйничать женщины. О мужиках, что остались в деревне, они горько шутили:
   - Какие же это мужики? Одно гнилье!
   - Ой, да что и говорить!
   ...На следующий день Марийка пришла к матери. В ее избе было людно. Здесь были Лукерья Бояркина, жена председателя колхоза, с ребенком, Ульяна Шутяева, проплакавшая все глаза после гибели дочки, молодая солдатка Паня Горюнова и еще несколько женщин со всего южного края деревни.
   В самый разгар беседы какой-то мальчуган застучал в окно.
   - Пленных ведут! - крикнул он. - Наших!
   - Каких наших? - спросила Макариха.
   - Ну, наших, русских!
   - Немцы?!
   - А то кто же! Вон идут!
   В избе поднялся шум.
   - Батюшки, что же делать?
   - Греха бы не было!
   - Прятаться, бабы, надо! Бечь надо!
   Но Макариха скомандовала:
   - Пошли, бабы! Живо!
   Колонна пленных пылила большой улицей. Остановилась она только на западной окраине деревни - у колодца под ветлами. Гитлеровец, шагавший впереди колонны в непривычной для глаз сероватой с прозеленью шинели, что-то резко, по-птичьи, крикнул и снял с груди вороненый, поблескивающий автомат. Двое первых пленных подошли к колодцу. Загремела бадья. У крайних домов, где столпились испуганные женщины-и ребятишки, прошел шепоток:
   - Поить будут!
   - Господи, сколько пленных-то!
   - Наших нет ли?
   - Немцы-то, немцы, гляди, какие!
   - Так и стригут глазами!
   - Долговязы-то они... батюшки!
   - Тише ты!
   Солнце клонилось к западу. Над темным урочищем едва заметно бежал, клубясь, дымок: далеко лесной глухоманью, из Вязьмы на Ржев, шел поезд. Пленных, вероятно, гнали на ближайший полустанок, за Лосиное урочище.
   Один пленный, высокий остроглазый боец с темной щетиной на острых скулах, вытащив бадью, поставил ее на сруб и жадно припал к ней губами. Он пил, захлебываясь, исступленно тараща глаза. От холодной воды у него начались судороги в горле. Задыхаясь, он оторвался от бадьи. Но не отошел от колодца. Когда напился его товарищ по строю, молодой белокурый паренек с большими ссадинами и синяками на лице, он вновь взялся за бадью и присел на корточки. Гитлеровец-конвойный, заметив это, крикнул пискляво, как беркут, и ударил пленного автоматом в плечо. Остроглазый Опрокинулся у колодца, но, боясь, что его ударят и за то, что упал, поспешно поднялся на ноги. Конвойный указал ему автоматом правее колодца...
   - Weiter!*
   _______________
   * Дальше!
   - Бьют-то, зверюги, как! - сказала Лукерья Бояркина.
   На нее зашикали?
   - Тише ты! Вот дурная!
   - Бабы! - скомандовала Макариха, бросая по сторонам суровый взгляд. Тащи хлеба! Тащи еды! Скорее, бабы!
   Колхозницы кинулись по дворам.
   Поскрипывал журавель, гремела бадья. Колонна пленных продвигалась мимо колодца, у которого, вытянув гусиную шею и по-старчески поджав губы, стоял с автоматом головной конвойный. Шестеро высоких, как на подбор, нескладных в кости гитлеровцев в длиннополых шинелях нездешнего цвета, выстроившись по обе стороны колонны, все время торопили пленных, крича и толкая их автоматами.
   - Vorwarts!*
   _______________
   * Вперед!
   Первой вернулась Марийка с буханкой хлеба.
   - Дай сюда, - потребовала Макариха.
   - Мама, я сама...
   - Дай!
   В конце колонны в это время поднялся шум. Один пленный, всю дорогу едва тащившийся позади, на остановке совсем потерял способность держаться на ногах и рухнул на землю. Зашумев, товарищи кинулись к нему на помощь. Три гитлеровца, крича, бросились к группе пленных, нарушивших строй, и с остервенением начали расталкивать их автоматами. Пленные разошлись на свои места. Гитлеровцы окружили упавшего и начали пинать его со всех сторон.
   - Мама, погоди, - испуганно попросила Марийка.
   - Ничего, доченька, ничего...
   Макариха смело направилась в конец колонны.
   - Эй, вы! - крикнула она конвойным.
   Гитлеровцы бросили пленного, оглянулись. Один из них, не поняв, зачем подходит женщина, закричал ей угрожающе. Макариха невольно остановилась.
   - Хлеб вот, хлеб! - заговорила она, показывая каравай, и жестами пояснила, что хочет передать его пленным. - Дай им, дай! Они же голодные! Вон они какие!
   Многие пленные обернулись на голос Макарихи; по колонне зашелестели какие-то слова. Оглянулись даже те, кто стоял в голове колонны, за ветлами.
   Гитлеровец подошел к Макарихе, с недовольным видом взял каравай и, оглядев его, сунул пленным. Взглянув на Макариху, крикнул:
   - Mach? dass du forkommst!*
   _______________
   * Пошла прочь!
   Тут как раз начали подходить другие женщины с хлебом и разной случайной, наскоро схваченной снедью. Осмелев, они с обеих сторон подступили к колонне. Обер-ефрейтор (тот, что принял хлеб от Макарихи) что-то крикнул, и все конвойные загалдели, угрожающе вскидывая автоматы. Женщины бросились врассыпную.
   У Марийки нечего было передавать, но она тоже приблизилась к колонне, торопливым, вопрошающим взглядом осматривая пленных. Когда женщины разбежались, она осталась на месте. Колонна уже продвинулась так, что середина ее находилась против колодца, а пленный, что упал, все еще не мог подняться. Он сидел, раскинув босые ноги, откинув грязную голову назад. Пальцы его рук были растопырены в дорожной пыли. Немецкий обер-ефрейтор стоял около него, раздумывая, что с ним делать. Взглянув на пленного, Марийка дрогнула: это был Лозневой! Но тут же Марийку озарило внезапное, как молния, решение. С порывистой силой она бросилась к обер-ефрейтору, подскочила к нему совсем близко и, вся зардевшись, не попросила, а скорее потребовала с горячей и бесстрашной женской решимостью:
   - Оставь его! Оставь! Отпусти!
   Обер-ефрейтор только что пришел к мысли, что пленный не сможет дальше идти. Оставалось пристрелить его, что не раз уже приходилось делать в пути. Подскочив, Марийка помешала обер-ефрейчору окончательно решить участь пленного. Обер-ефрейтор взглянул на Марийку - и оторопел от изумления: перед ним стояла молоденькая русская фрау, настоящая красавица... Она была в рыжеватой плюшевой одежке, расстегнутой на груди, с открытой, по-русски, гладко причесанной головой и в цветном полушалке, сброшенном на шею. Легкая и порывистая, она не просила, а требовала, будто знала, что ей, красавице, все будет прощено, и требовала с такой бесстрашной решимостью и страстью, что от нее нельзя было оторвать взгляда. Экое чудо уродилось в такой глуши! Безотчетно подчиняясь желанию тоже блеснуть перед Марийкой своим молодечеством, обер-ефрейтор выпрямился и поправил волнистый, но обвисший и запыленный чуб. Поняв наконец, чего требует от него русская красавица, он спросил, отчетливо разделяя слова:
   - Кто есть он?
   - Муж! Мой муж! - не думая, горячо выпалила Марийка.
   Лозневой повернул грязную голову влево и несколько секунд держал на Марийке рассеянный, опустошенный взгляд. И вдруг, поняв, видно, что готовит ему судьба, начал судорожно дергаться в сторону Марийки, загребая рукой дорожную пыль.
   - Муж! Муж! - продолжала кричать Марийка, по казывая то на пленного, то на себя. - Мой! Понял? Мой!
   - Aha! - понял наконец немец.
   - Мой он, мой!
   - Есть это об-ман? - вспомнив о своем долге, подозрительно сказал обер-ефрейтор. - Найн?
   - Мой он, мой!
   Вокруг вновь собрались колхозницы. Они переглядывались, ничего не понимая. Марийка обернулась к ним, крикнула:
   - Вот они скажут! Мой он, муж!
   Все бабы заговорили наперебой:
   - Муж! Ее муж!
   - Правду сказала!
   - Здешний он, ее!
   Обер-ефрейтор почти не отрывал взгляда от Марийки. "Романтично! подумал он. - Ее муж - в моей власти. Вот убью его - и она несчастна, отпущу - и она счастлива на всю жизнь". С каждой секундой у обер-ефрейтора росло желание тоже казаться перед Марийкой красивым - не только внешностью, но и душой, и вдруг, охваченный этим желанием, он неожиданно для себя решил сделать приятное этой русской красавице. Улыбаясь, он указал на пленного, а затем махнул на центр деревни.
   - На! - сказал он весело. - Твой! На!
   Но тут же он увидел, что многие женщины, стоявшие вокруг красавицы, держат в руках узелки и свертки с разной снедью. И обер-ефрейтор, уже забывая о своих рыцарских чувствах и считая, что за пленного должна быть все же получена какая-то мзда, начал показывать на свертки и узелки, тыкать себе в грудь:
   - Яйка! Масло! Дай! Шпек - дай!
   - Отдай, бабы! - распорядилась Макариха.
   Колхозницы начали отдавать обер-ефрейтору свою снедь. Как из-под земли вдруг выросли остальные конвойные. Перекидываясь словами, они начали рассматривать караваи и пироги, трогать пальцами масло, перебирать в кошелках яйца.
   - Да хорошие, хорошие! - успокоила их Марийка.
   - Совсем свежие! - подтвердила Лукерья Бояркина. - Хоть на солнце вон погляди!
   Обер-ефрейтор, услышав о солнце, оторвался от кошелки с яйцами, взглянул на запад. Солнце опустилось совсем низко над дальним урочищем. Всюду начинали меркнуть светлые дневные краски. Выпрямляясь, он сказал быстро:
   - Wir mussen gehen. Es ist Zeit!*
   _______________
   * Надо идти. Пора!
   Конвойные похватали все, что принесли бабы, и пошли на свои места. Обер-ефрейтор махнул рукой на Лозневого, который все еще сидел на земле.
   - На! На! - сказал он и шельмовато подмигнул Марийке. - Муж! На!
   Грязно улыбнувшись, он пояснил своим друзьям:
   - Oh, ich verstehe! Eine so reizende Frau braucht einen Mann, um ihre Schonheit zu erhalten*.
   _______________
   * О, я понимаю! Такой хорошенькой женщине нужен муж, чтобы
   красота не поблекла.

   Колонна двинулась из деревни.

 

   IV

 

   Лозневой кое-как добрался до лопуховского дома и в изнеможении опустился на крыльцо. Марийка заскочила в дом, а спустя немного оттуда выбежала вся семья. Лозневой лежал на ступеньках, беспомощно поджимая грязные ноги.
   - Неужто он? - с изумлением спросил Ерофей Кузьмич.
   - Да он же, он! - зашептала Марийка.
   - И верно ведь, а? Дай воды!
   Лозневой с трудом поднялся на колени. Ловя струю воды в пригоршни, он медленно обмыл лицо, прополоскал рот и, в свою очередь, осмотрел лопуховскую семью.
   - Зуб выбили, - пояснил он, - вот!
   - Зубы - что! - дохнув всей грудью, заметил Ерофей Кузьмич и присел на крыльцо, считая, что пора начать и кое-какие расспросы. - Как это все... а?
   Марийка подала Лозневому расшитое на концах полотенце. Он неторопливо вытер руки, лицо и согласился:
   - Да, зубы - ничего! Вот как не погиб, а? Чудо! Всех командиров и комиссаров! Всех!
   - Выдали?
   - А что там выдавать? Как выстроили, так и видно всех. Кто с длинными волосами - выходи! Что делали, а? Тут же! А я, как на счастье, постригся у вас тогда...
   - А одежда-то... чья же?
   - Да это... - Лозневой смущенно осмотрел себя и вспомнил, в какой щегольской, ловко подогнанной форме три дня назад всходил на крыльцо лопуховского дома. - Ну, ничего, отец, не сделаешь! Хочешь жить - на все пойдешь...
   - Это конешно...
   - Ну вот... Да все короткое только!
   - Как же это, а? - повторил Ерофей Кузьмич.
   Вместо ответа Лозневой только взмахнул полотенцем. Не в силах больше сдерживать себя, Марийка присела на крыльцо и в большом возбуждении спросила:
   - Господи, Андрей-то как же? Где он? Что же вы молчите?
   Лозневой ждал этого вопроса и - пока умывался - вспомнил, как Андрей натолкнулся на него в лесу, а затем, вслед за Юргиным, убегал в лесную сумеречь. Но теперь у Лозневого мелькали мысли о том, что Андрей скорее всего никогда не вернется домой, а ему, вероятно, придется надолго поселиться в лопуховском доме.
   - Что ж сказать тебе? - Лозневой взглянул на Марийку, а потом и на всех. - Что сказать вам? - Глаза его остановились, точно от тяжелых внутренних страданий. - Там многие погибли!

   Марийка в отчаянии рухнула у крыльца...

 

 V

 

   Это был день без солнца. Весь мир был наполнен непогодной хмарью, будто зачался рассвет, но так за весь день и не смог подняться над землей. Холмы, особенно покрытые лесочками, были очерчены еще различимо для глаза, а ложбинки терялись в сумраке. Все земное было однообразно и неприглядно. Тянуло холодной осенней стужей.
   Марийка шла диковатым еловым лесом, распахнув полы своей плюшевой жакетки, сбив полушалок на плечи. Ее черные быстрые глаза метались, отыскивая что-то на пути. Лес рос на сыром месте. Земля здесь была кочковатой и кое-где зыбкой, под ногой шелестели мхи да ядреный брусничник. В одном месте Марийка остановилась и, сцепив руки у груди, затаила дыхание. Глаза ее замерли на одной точке. Постояв так несколько секунд, она пошла вперед осторожно, боясь шуршать брусничником и мхами. Под невысокой, но разлапистой елью лежал человек в военной форме. Марийка остановилась в пяти шагах от него, но вдруг крикнула и бросилась под ель.
   Человек был мертв. Он лежал на земле грудью, уткнув лицо в брусничник, выкинув вперед согнутые в локтях руки. Он был широк в плечах, крепкого, дюжего роста. Его гимнастерка и голова в темной колючей щетине были заляпаны грязью.
   Все было так, как говорил ей Лозневой: реденький лес, ель, под елью он... Марийка не помнила, как очутилась около мертвого на коленях, как металась, хватаясь за брусничник, не зная, что делать. "Господи, он! - все кричало в ней. - Родной мой, горький мой!" Она взяла мертвого за плечи и, напрягаясь, перевернула его на спину, - застывший, он был тяжел, как суковатая коряга. Лицо у него было серое, сухое, а под носом - маленькие усики. Марийка с ужасом отстранилась от мертвеца.
   Оглядевшись, она только теперь заметила, что вокруг среди кочек, в брусничнике и золотистом папоротнике лежат трупы. Марийка вскочила на ноги и, дрожа от мысли, что закричит на весь лес, бросилась бежать.
   Но в той стороне, куда она бежала, трупов было не меньше. Она бросилась в другую сторону, но и там всюду лежали трупы. Можно было повернуть назад, но там - тот чужой, с усиками; у него были открытые глаза... С замирающим сердцем она бросилась вперед из этого мертвого леса; она бежала, путаясь во мхах и брусничнике.
   ...Лозневой подробно рассказал, в каких местах шел бой. По его рассказам, он видел Андрея под елью, - истекая кровью, он доживал последние минуты. Это известие пришибло Марийку. Весь вечер она пластом лежала в горнице. А ночью поняла: нет, ей не выжить, если она не увидит Андрея, хотя бы и мертвого. Она хотела посидеть около него под той елью, где его опрокинула вражья пуля, выплакать ему свое горе. Она хотела посмотреть на дорогое лицо, на его большие и ласковые руки. Она хотела сама похоронить его, а потом, в горьком одиночестве своем, ходить к его могиле. Ночью же созрело решение: побывать на поле боя и найти мертвого Андрея.
   На рассвете она подняла свекра.
   - Вставайте, папаша, поедем, - сказала она таким тоном, словно они накануне договорились о поездке и свекор знал, куда надо ехать. Вставайте, уже светает.
   - Куда? - не понял Ерофей Кузьмич.
   - Да за Андрюшей-то!
   - Ох; Андрюшенька! - застонала свекровь, как стонала всю ночь. - Ох, дитенок мой! - Она хотела поддержать сноху, но не могла ничего сказать, а только охала и охала. - Ох, колосочек мой!
   Ночью Ерофей Кузьмич сам решил ехать на розыски Андрея. Поднимаясь, он успокоил жену и сноху:
   - Не войте, сейчас поедем!
   Перед отъездом Ерофей Кузьмич еще раз выспросил у Лозневого, где - по его заметам - надо было искать сына. Лозневой пожалел, что не мог поехать с хозяином, и еще раз повторил, в каком лесочке видел умирающего Андрея.
   - Только найдете ли? - усомнился он. - Места-то не знаете!
   - Места знаю. Поищем. Сын ведь!
   И вот Лопуховы приехали в те места, где недавно отгремел бой.
   ...Реденький еловый лес повсюду хранил следы битвы. Часто встречались воронки от снарядов, выжженные огнем круговины, наспех отрытые окопчики в них стояла черная вода. У окопчиков валялись целые и поломанные винтовки, густо покрытые ржавчиной, ручные гранаты в чехлах, подсумки с обоймами и - россыпью - ярко зазеленевшие гильзы. Встречались измятые, грязные вещевые мешки со скудными солдатскими пожитками, разорванные, в черных пятнах крови плащ-палатки, сумки с противогазами, измятые фляги, пробитые пулями каски...
   Не помня себя, Марийка выскочила из леса.
   Пройдя немного полем, она невольно оглянулась на лес, хранивший страшные картины смерти. И вдруг Марийке показалось, что позади нее - по всему полю битвы - брели женщины. Они шли молча, поглядывая на воронки от снарядов и бомб, полуобвалившиеся окопы, всюду разбросанное снаряжение и оружие. Они останавливались около убитых и, наклоняясь, разглядывали их лица. Шли они молча. Лица у всех были темны и суровы. Злой ветер трепал их одежды.
   Марийка вытерла глаза: она не замечала раньше, что плачет. Она вскинула руки и со всей силой крикнула женщинам, что шли за ней:
   - Да что же это?! За что?! За что?!
   Никто не ответил ей. Женщины шли молча.
   Марийка пришла на поле боя, думая только о своем горе, а когда увидела, сколько погибло здесь людей, поняла, что такое горе не только у нее одной. Оно у многих. У всего народа. Мало ли теперь по стране таких вот мест, залитых кровью? Мало ли тех, что нашли без времени свой конец на просторах родной земли? От этих мыслей у Марийки не утихло ее горе, но вместе с ним все сердце вдруг заполнила злоба на тех, что шли с запада, всюду сея смерть. И в эти минуты Марийка почувствовала себя лучше, тверже: ненависть, как живая вода, укрепляет людей.
   ...Ерофей Кузьмич стоял у телеги, попыхивая цигаркой. Увидев Марийку, он скривил скулы, как от зубной боли, потряс головой, - на его щеках и светлой бороде засверкали слезы.
   - Чуяло мое сердце! - прошептал он дрожащим голосом. - Ох, чуяло! - И еще раз потряс головой.
   Марийка подошла к телеге.
   - Поехали, папаша!
   - Эх, Андрюха, Андрюха! - завздыхал Ерофей Кузьмич и, бросив цигарку, направился к лошади.
   Увидев на телеге две аккуратно свернутые плащ-палатки, Марийка сразу изменилась в лице...
   - Это я тут... по пути... - смущенно подал голос Ерофей Кузьмич. Добро-то хорошее, не пропадать же...
   Оторвав от свекра темный взгляд, Марийка обошла телегу и порывисто направилась к дороге. Ерофей Кузьмич, подбирая вожжи, окликнул ее:
   - Манька, ты куда? Ты чего?
   Марийка остановилась, ответила негромко:
   - Поезжайте одни. Я пешком пойду.
   Двигая ноздрями, Ерофей Кузьмич долго смотрел ей вслед. Когда полушалок Марийки замелькал над кустами, плюнул под ноги.

   - Тьфу! Вот норовистая баба!

 

   VI

 

   К вечеру совсем занепогодило. Низко над потемневшей землей и лесами бесконечной чередой потянулись сумеречные тучи. Иногда ветер размашисто засевал землю то мелким дождем, то снежной крупкой.
   До Ольховки Марийку подвез случайный проезжий беженец. Смеркалось, когда она, простившись с попутчиком, свернула с дороги и стала подниматься к своему огороду оврагом. Усталая, продрогшая, она с трудом шла тропинкой, белой от снежной крупки. И только подошла к своей бане, из дверей ее показался человек.
   Марийка вскрикнула и попятилась.
   Человек был в военной форме, но босый, без пояса и пилотки. И хотя уже спускались сумерки. Марийка разглядела его с одного взгляда: он очень молоденький, веселой светленькой породы, а лицо у него опухшее, в подтеках и ссадинах, и правый глаз - узенькая щелка на большой засиневшей опухоли. Открыв губы, паренек улыбнулся простенькой, доброй улыбкой и, заикаясь, сказал онемевшей Марийке шепотом:
   - Н-не бойсь! Чего б-боишься?
   Он зябко отряхнулся, вышел к тропе.
   - Немца нету в де-деревне?
   - Нету, нет, - еще дальше отступая, ответила Марийка.
   - Да ты что б-боишься? Или не узнала?
   - Батюшки! - тихонько ахнула Марийка. - Никак ты, Костя?
   - К-конечно, я самый...
   - Ой, напугал-то как! Чего ж ты тут?
   - З-зови домой! - Костя переступил босыми ногами по крупке. - Видишь? Там расскажу. Эх, и холодина завернул! Вроде з-зимой запахло...
   - Господи, ноги-то! Пошли!
   - Вот з-з-за это спасибо!
   - Погоди, а зачем картавишь так?
   - К-контузило, - пояснил Костя. - А к-комбат у вас?
   - Командир-то? У нас.
   - Я... я так и знал. Ну, п-пошли скорее! Окоченел я. - Шагая следом за Марийкой, он сознался: - Я давно п-порываюсь зайти, да хозяина боюсь.
   Марийка обернулась.
   - Отчего же?
   - Иди, иди! Не скажешь? Т-темноват он.
   Возвращаясь в Ольховку, Ерофей Кузьмич поймал в небольшом придорожном леске доброго строевого коня светлой серой масти, - много их, распуганных войной, бродило без догляда в те дни. Этого коня Ерофей Кузьмич счел за божий дар и до сумерек хлопотал в сарае, готовя ему стойло. Но и в работе он не смог забыть о ссоре с Марийкой. "Вот чертово семя! - ругался он, думая о дерзкой и непокорной снохе. - Какую ведь смуту заводит в доме! И все не так, все не так! Что ни день - новая канитель. То из деревни тащила к дьяволу на рога... Тут опять этого... командира привела. Привела, а умом не подумала - зачем? Какая с него теперь польза? Только хлеб жрать? А заботы с ним сколь? А тут вовсе зря сбесилась. Ну, скажем, взял я эти палатки... Так чего ж тут такого? Сейчас такое время, что все сгодится в хозяйстве..."
   Только Ерофей Кузьмич вернулся со двора, пришла Марийка. Вслед за ней на пороге показался окоченевший от холода, избитый Костя. Ерофей Кузьмич так я остолбенел от нового лиха. Большого труда стоило ему сдержать свой гнев. Не отвечая на приветствие, он проводил Костю взглядом до дверей горницы, где лежал Лозневой, а затем, дыша тяжко и гневно, бросил снохе через плечо:
   - Все? Или еще будут?
   В горнице раздался крик Лозневого. Увидев Костю, он начал подниматься, сбрасывать с себя одеяло.
   - Костя, и ты? И ты здесь?
   В раскрытых дверях горницы стояли Алевтина Васильевна, Марийка и Васятка, с любопытством наблюдая за встречей. Костя взглянул на них здоровым левым глазом и, виновато улыбаясь, показал на свои грязные ноги:
   - Наслежу я вам...
   - Иди, иди! - разрешила хозяйка.
   - Костя, дорогой, да как ты?
   Костя обтер ладонью мокрое, опухшее лицо. На левой, скуле у него была особенно большая ссадина - будто дернули по ней теркой.
   - Что вы, т-товарищ старший лейтенант! - сказал он, направляясь к кровати. - Да разве я м-могу оставить вас? Как я опознал вас в к-колонне, так и сказал: теперь вместе! От к-комбата я ни шагу!
   Он присел на сундук у кровати, прикрытый цветистой дерюжкой. Улыбаясь привычной юношеской улыбочкой, сказал:
   - Ну и дал, к-конечно, тягу... прошлой ночью...
   Костя так был рад встрече с командиром, что теперь пережитое казалось ему только забавным. Обо всем он рассказывал со смехом, - так все плохое прошлое отступает перед настоящим, если это настоящее радостно, как весенний рассвет.
   Не меньше радовался встрече и Лознезой. За одни сутки, пока лежал в лопуховском доме, он понял, что одному ему будет трудно жить среди чужих людей. И вот неожиданно пришел свой человек, его вестовой. Хотя он и знал Костю не больше недели, но все же знал, а это очень важно для теперешней совместной жизни. К тому же это был человек, который привык безответно подчиняться его воле и, по роду своей службы, относиться к нему особенно заботливо и почтительно. Теперь это имело значение не меньше, чем прежде. Поэтому Лозневой, выслушав рассказ вестового о побеге, похвалил его от всего сердца.
   - Ах, молодец ты. Костя! Вот молодчина! Ну, теперь нам легче! Как говорят в народе? Одна головня и в печи тухнет, а две - и в поле курятся.
   - А вы уже слышите? - вдруг спросил Костя. - Все прошло?
   Лозневой смутился, ответил негромко:
   - Все, Костя, все!
   - Быстро отлегло! А я сначала вроде ничего, а потом уж на язык п-повлияло...
   - Обожди, Костя, ведь ты дрожишь весь!
   - П-промерз, холодина вон какой!
   Марийка вошла в горницу, распорядилась.
   - Лезь сюда! - показала за подтопку. - Грейся! Наговоритесь после. Задубели у тебя ноги-то! Грейся, сейчас самовар будет.
   Костя скрылся за подтопкой, а Лозневой поблагодарил Марийку:
   - А вам от меня большое спасибо за Костю. Очень хорошо, что вы его приняли!
   ...Костя был родом из-под Елабуги на Каме. В армии он служил около двух лет. Не начнись война, он этой осенью вернулся бы домой. Смекалистый, расторопный и ловкий, он был незаменимым вестовым. Все командиры в батальоне знали и любили его. И Костя в любое время готов был броситься в огонь и воду за эту любовь. Как и всем солдатам, Косте не нравился комбат. Но Костя заставил себя уважать Лозневого. Он привык верить командирам беззаветно, выполнять их приказы безоговорочно, заботиться о них везде и всюду и, если потребуется, не щадить себя для спасения их жизни. В этом он видел основу суровой и справедливой воинской дисциплины.
   Тяжелые часы пережил Костя на поле боя близ Вазузы. После бомбежки, он, как было приказано капитаном Озеровым, повел Лозневого на пункт медицинской помощи. Но в ближнем леске Лозневой велел Косте вернуться в штаб батальона. "Сам дойду!" - сказал он. Когда же прорвались танки, Костя испугался за жизнь своего командира, бросился в лес, но найти его там уже не мог. Со слезами на глазах обшаривал он все кусты и ямы, заросшие травой. В это время его и захватили в плен немецкие автоматчики, - он не успел даже пустить в дело оружие.
   Поздно вечером в опустевшую деревушку, куда согнали пленных, привели и Лозневого. И хотя он был в солдатской форме. Костя сразу узнал его. За все время пути Косте ни разу не удалось поговорить с комбатом. Но когда выдался случай бежать, он бежал, не задумываясь, окрыленный мыслью, что найдет чудом спасшегося командира и, как положено ему солдатской службой, разделит с ним участь, какой бы она ни была...
   ...Вскипел самовар, и Костю разбудили пить чай. Он вылез из-за подтопки, сомлевший от тепла, и несколько секунд молча и удивленно смотрел на комбата. Лозневой сидел у стола, отражаясь на медном боку самовара, бьющего струйкой пара, в рубахе-косоворотке табачного цвета, просторных черных шароварах и добротных сапогах из яловой кожи. Голова и подбородок у Лозневого уже покрывались пепельно-ржавой щетиной. На открытом суховатом лице теперь гораздо мягче, чем раньше, светились серые глаза. Но улыбался он, как и прежде, криво, едва заметно, одной левой щекой.
   - Не узнаешь?
   - Не узнать, - растерянно сознался Костя.
   - Это наш хозяин вон принес разной одежды. - Лозневой кивнул на Ерофея Кузьмича, который сидел по другую сторону стола. - Ну, отец, еще раз большое тебе спасибо! Здорово ты нас выручаешь. Всю жизнь благодарить будем.
   - Носите! Куда вам в своей?
   Ерофей Кузьмич поднялся и, обращаясь к Косте, указал на сундук, где лежали залатанные на коленях шаровары, синяя вылинявшая рубаха и старенькие ботинки.
   - А это вот тебе, парень, - сказал он. - Надевай и носи с господом. Не обессудь, лишних сапогов нету, только вот ботинки...
   Костя сел на сундук, взял в руки ботинки.
   - Вот их я к-как раз и возьму только, - ответил он, недружелюбно кося на хозяина левый глаз. - А все остальное з-забери обратно!
   - Не хошь? - сразу обиделся Ерофей Кузьмич. - Ну, лучшего нету! Не обессудь. Сам знаешь, какие времена.
   - Ничего м-мне не надо! У меня вот она, форма-то. П-постираю и буду носить. Мне ее снимать не положено.
   В разговор вмешался Лозневой:
   - Послушай, Костя, что тебе здесь - армия?
   - Это все одно, - впервые упрямо ответил Костя своему командиру. Снять не могу. Она у меня к душе приросла.
   - Да куда ты теперь в форме? Как жить будешь?
   - Как судьба п-покажет.
   Забрав шаровары и рубаху, Ерофей Кузьмич ушел на кухню, хлопнув дверью. Костя начал надевать ботинки. С минуту в горнице стояла тишина. Тоненько, жалобно попискивал самовар.
   - А зря ты, Костя, - заговорил опять Лозневой, и на мгновенье вновь холодным, железным блеском сверкнули его глаза. - У нас теперь одна задача - спастись, выжить. Для этого нам не нужна военная форма. Теперь на нее нет моды в здешних местах. Чтобы спастись, надо снять ее. И хозяину надо говорить только спасибо, а не обижать его. Характер у него колючий, но сейчас он делает нам добро.
   - Какое это добро! - не оборачиваясь, опять возразил Костя. - Это не от д-доброты. Он нам дает одежду для того, чтобы мы п-поскорее ушли от него. Вот, дескать, одеваю - и кройте на все четыре! А форма... на нее мода теперь везде.
   - Только не здесь. Хочешь жить - надо снять ее.
   Не домотав обмотку на правой ноге, Костя разогнулся, взглянул на бывшего комбата. Нельзя было понять выражения опухшего лица Кости, но мягкие губы, всегда хранившие веселое юношеское тепло, недобро дрогнули, и Костя сказал, слегка повысив ломкий голос:
   - Т-товариш, старший лейтенант!
   - Знаешь, Костя, - перебил его Лозневой, - я хотел тебя сразу предупредить: ты забудь мое звание. Понял? Забудь! И зови меня теперь просто по фамилии.
   - Лозневым? - спросил Костя удивленно.
   - Нет, теперь я - Зарубин.
   - Это что же... и свое имя... не хотите?
   - Не хочу. Не надо.

   О многом надо было поговорить им в этот вечер, но они пили чай молча, слушая, как за окном шумит злой октябрьский ветер и тяжко поскрипывают березы.

 

   VII

 

   Ночью тучи плотно обложили небосвод. Ветер утих, и на землю посыпался густой сеянец-дождь. К утру испортило все дороги, затопило низины. Ольховка оказалась отрезанной от всего мира. Наступили самые глухие дни осени.
   В эти дни ольховцы редко выходили со своих дворов, и какими жили думами - непонятно было. В правлении колхоза теперь обитал только дурачок Яша Кудрявый, носивший забавное прозвище - "заместитель председателя". К нему заходили редко и случайно, - в доме совсем перестало пахнуть дымком самосада.
   ...Деревня выкормила и любила Яшу Кудрявого. У Яши были большие ласковые глаза и красивые темные кудри. Ростом он был невелик и немного кривобок, - казалось, он привык не грудью, а боком-боком пробираться в трудной земной жизни. Но это уродство замечалось только при внимательном взгляде: так сильно я хорошо освещали его лицо ласковые глаза и украшали темные кудри.
   Яша Кудрявый всегда вставал рано и, бывало, аккуратно, как врач, навещал соседей. Зайдет в дом, посидит с хозяином, порасскажет новости и отправляется дальше. Во многие дома его зазывали сами хозяева. Добрые хозяйки приглашали его к столу, угощали горячей стряпней. Яша ел мало, опрятно и никогда не брал подаяний. Посещение многих домов обычно заканчивалось разговорами о женитьбе Яши Кудрявого.
   - Ну, Яшенька, - говорила от печи хозяйка, - жениться-то когда станешь? Уж я и не дождусь никак!
   Яша радостно потряхивал кудрями.
   - Жениться?
   - Аль невесту еще не нашел? Девок-то вон сколь!
   - Ему ученую надо, - хитро подмигивал хозяин.
   - А учительша-то? Вона! - сразу подхватывала хозяйка. - Пуская берет! Девка-то - загляденье одно!
   Яше было приятно вести разговоры о женитьбе. Он щурился молодо.
   - Нина Тмитриевна?
   - Ну, чем плоха?
   - Она меня любит, - заявлял Яша. - Она сказала: я кутрявый, хороший, во! Сама сказала!
   - А любит, так чего же тут канитель вести? Женись! Она - учительша, ты тоже - "заместитель председателя", не кто-нибудь!
   Когда Яшу называли "заместителем председателя", он срывался с места, хватал свой потрепанный портфель, подаренный Степаном Бояркиным, говорил озабоченно:
   - Пойту!
   И Яша являлся в правление колхоза. Он охотно, быстро и точно выполнял несложные поручения Степана Бояркина: пошлет куда - бежит бегом; требуется подмога в рабочем деле - всегда под рукой. В доме только и слышалось все утро:
   - Яша! Яшенька!
   Когда заканчивались утренние дела, Яша садился за свободный стол и начинал перебирать содержимое своего портфеля. В это время Степан Бояркин иногда даже покрикивал на тех, кто шумел.
   - Эй вы, головы! - притворно сердился он. - Прекратите шум! Не видите - человек работает!
   В полдень, когда колхозники возвращались с работы на обед и отдых, открывалась деревенская лавка. Вслед за продавцом Серьгой Хахаем появлялся в ней Яша. Для него и здесь находилось дело. Продавец Серьга Хахай играючи подсчитывал на счетах, получал деньги и больше всего шутил с девушками, а Яша тем временем наливал в бутыли керосин и нагребал в посудины соль. Входя в лавку, многие женщины обращались не к продавцу, а прямо к Яше:
   - Яша, кило три соли бы, а?
   - Яша, милый, мазь машинная есть?
   - Есть, есть, - отвечал Яша. - Сколько нато?
   Женщины благодарили его:
   - Вот спасибо, Яшенька! Заходи, милый, молочком угощу.
   - А у нас квас свежий. Заходи!
   - Приту, приту, - обещал Яша.
   В правлении колхоза и в лавке Яша работал бескорыстно. От всей его работы веяло искренностью и чистотой. Это трогало людей.
   - Умница! - говорили о нем. - Золото!
   Теперь, когда уехали руководители деревни, Яша Кудрявый, всерьез называвший себя заместителем Степана Бояркина, считал своим долгом постоянно находиться в опустевшем доме правления колхоза. Рано утром, свешивая кудри с печи, он спрашивал сторожиху Агеевну:
   - Погота как, а?
   - Дождь, - отвечала сторожиха.
   - Опять работать нельзя! - возмущался Яша. - Вот бета, а?
   День-деньской он рассматривал и перелистывал разные старые колхозные книги, оставленные в шкафчике счетоводом, рылся в ящиках столов, перебирал свои блокноты, сосредоточенно чертил и составлял что-то похожее на ведомости. Иногда заходил, гремя палкой, прихварывающий завхоз Осип Михайлович. Он садился на лавку, вытягивал правую ногу, клал рядом с ней палку, начинал дымить самосадом. Грустно посматривая на Яшу, склонившегося за столом Степана Бояркина, он горько кривил губы, качал головой, спрашивал:
   - Как дела, товарищ заместитель?
   - А, Осип Михайлович! - Яша отрывался от бумаг. - Итут! - отвечал он радостно. - Ничего, итут!
   - С молотьбой-то как? Задержка?
   - Вон погота!
   - Эх, Яша, Яша! - вздыхал Осип Михайлович. - Вот она какая, жизнь-то, а?

   Поговорив с Яшей, завхоз уходил, гремя палкой пуще прежнего. А Яша, устав возиться с бумагами, обедал со сторожихой, а затем начинал лепить из вара фигурки коров и лошадей. Как-то он отыскал в кладовой небольшой бочонок, до половины наполненный варом. Теперь он держал его в комнате и от безделья и тоски часто занимался лепкой. На одном подоконнике паслось стадо коров, на другом - играл косяк сытых коней. Но Яша хотел, чтобы в его "колхозе" было все больше и больше скота. Выпуская на пастбище новую корову или коня, он смотрел на них сияющими глазами и радостно потряхивал красивыми кудрями.

 

   VIII

 

   Среди ночи произошло событие, которое всполошило всю деревню. Вдруг поднялись и тоскливо, нудно завыли собаки. Ольховцы бросились к окнам. За южной окраиной деревни плескалось, брызгая искрами в осенней тьме, большое пламя. Все догадались: горят скирды.
   Шлепая по густой грязи, со всех дворов бросились ольховцы за деревню. И верно: горел крытый ток, устроенный на отшибе, и сложенные вокруг него скирды ярового хлеба. К току нельзя было подойти близко; всю крышу обвивал огонь, скирды со всех сторон дышали жаром, и ветер крутил вокруг них густой белесый дым. Всем было ясно, что хлеб подожжен и что поджог - дело рук своих людей. Ольховцы долго толпились вокруг пожарища и горевали:
   - Пропал хлебушко!
   - Ему так и так пропадать!
   - Там что было бы!
   - Свои зажгли! Кому больше?
   Побывал на пожарище и Яша Кудрявый. Но одет он был плохо, в худом пиджачишке, и сторожиха Агеевна, по совету сельчан, быстро увела его домой. Дома, отогреваясь у печи, они погоревали о хлебе.
   - Ай, бета! - сказал Яша, тряхнув кудрями.
   - Сеяли, сбирали, - всхлипнула Агеевна.
   С чужих слов Яша объяснил ей:
   - Свои зажгли. Кому боле?
   И только они собрались было досыпать ночь, случилось совершенно неожиданное: в углу, где, бывало, сидел счетовод, раздался резкий звонок телефона. О телефоне уже забыли, он бездействовал несколько дней, и вот такая притча.
   - Батюшки! - заметалась Агеевна. - Он чего это? Чего он звонит? В полночь-то?
   - Из района! - догадался Яша и бросился к телефону.
   Раньше, бывая в правлении колхоза, он всегда с нетерпением ожидал телефонного звонка, особенно, когда не сидел за столом счетовод. Когда раздавался звонок, Яша кидался к телефону, осторожно прикладывал к уху трубку и, дохнув в нее, отвечал с важностью:
   - Та, та, Ольховка! Та, слушаю! Кого? Сейчас!
   - Это ты, Яша? - спрашивали из Болотного.
   - Я, я! - весь сияя, отзывался Яша.
   - Ну, как живешь-можешь?
   - Живу хорошо, товарищ претсетатель.
   - Как дела у вас в Ольховке?
   - Тела итут!
   - Ну, ладно, Яшенька, бывай здоров, - говорил в заключение районный начальник. - Бояркин-то здесь?
   - Зтесь, вот он!
   - Дай-ка ему трубку!
   Яша знал, что ночами всегда звонят из Болотного по особо важным делам. Волнуясь, он дал ответный звонок, приложил к уху трубку и сразу услышал твердый, сильно дребезжащий голос. Вначале Яша никак не мог разобрать ни одного слова и, перебивая долетавший издалека голос, закричал, как всегда:
   - Та, та, Ольховка! Та, слушаю!
   - Ольхоффка, да? - раздалось наконец внятно.
   - Та, та!
   - Горит ваш дерефна, да?
   - Зачем теревня? Скирты горят!
   - Кто? Что такой есть кирты?
   - Скирты, скирты!
   Несколько секунд трубка молчала. Там, в Болотном, около телефона чуть внятно разговаривали два человека. Потом мембрана задребезжала с излишней силой:
   - Клеб, да?
   - Та, та, хлеб!
   - Кто поджигал?
   - Свои зажгли! - ответил Яша. - Кому боле?
   - Кто свои? Ваш дерефна?
   - Где узнать! А только все говорят - свои!
   Трубка вновь затихла на несколько секунд. Волнуясь, Яша дунул в ее рожок, и опять, с прежней силой, раздался сухой дребезг мембраны:
   - Ты кто есть?
   Яша заулыбался во все лицо.
   - Я? Заместитель претсетателя. Ага, заместитель. Претсетателя нету, а я зтесь...
   Сторожиха Агеевна слушала разговор сначала от печи, затем подошла ближе к Яше, - каждая морщинка на ее старческом лице выражала крайнее напряжение и беспокойство. И вдруг она, шагнув к Яше, выхватила у него трубку, а самого молча оттолкнула прочь. Торопливо откинув с уха прядки волос, она приложила к нему трубку и закричала во весь голос, словно соседке через двор:
   - Какой он заместитель! Какой заместитель! Господи, да он умом слаб, чего слушать его?
   Передохнув, крикнула потише:
   - А кто говорит? Чего надо, а?
   И тут же, откинувшись спиной к стене, она бессильно опустила трубку и прошептала:
   - Владычица пресвятая, они!
   ...Бросив трубку на рычаг, обер-лейтенант Гобельман, только что назначенный комендантом в районный центр Болотное, поднялся из-за стола, покрытого большой цветистой картой. Это был невысокий человек, одетый в новенький мундир, с жестким лицом, на котором держалось выражение озабоченности. Тряхнув темным клоком волос, спадавшим на широкий лоб, Гобельман легонько, сдерживая силу, пристукнул кулаком по карте:
   - Шорт! Што будешь сказать?
   Влево от стола - поодаль - стоял пожилой человек в помятом дешевеньком костюме, потасканного, захудалого вида, с яркой розоватой плешиной. В руках у него подрагивал карандаш и старенький, пообтертый блокнот.
   - Жгут! - поспешно ответил он, быстренько подернув угловатыми плечами. - Такое указание из Москвы. Что при отступлении не успели теперь жгут повсеместно. Всех нас обрекают на голод!
   - Сколько километров Ольхоффк?
   - О, это такая глушь, господин обер-лейгенант! - вздохнул плешивый с блокнотом. - Около двадцати. Она на горе стоит, вот и видно хорошо пожар... А проехать туда сейчас, по всей вероятности, невозможно: мосты разрушены... Красной Армией, конечно. Грязь, топь! Это самая глушь. И народ там - темень.
   - Хорошо, - сказал комендант, - можете идти.
   Когда плешивый, осторожно ступая, скрылся за дверью, Гобельман сел в кресло, заговорил по-немецки:
   - Противный тип, господин доктор, а?
   По правую руку от Гобельмана, у стола, тоже в простеньком кресле, сплетенном из ивняка, сидел сухопарый человек в форме военного врача, с маленькой змеиной головкой на длинной шее. На его сухом носу, взбугрив кожу резинками позолоченного зажима, высоко держались прямоугольные стекла пенсне, тоненькая цепочка от правого стекла была протянута за ухо. Это был доктор Реде.
   - О да! - ответил Реде, не меняя своей позы. - Я наблюдал... Это типичный представитель нации, самой судьбой обреченной на вырождение. Да, это раб, и создан для этого. - Ленивым жестом он вытащил из кармана ручку. - На каждом шагу мне приходится делать заметки для своей книги.
   - У вас уже много материалов, доктор?
   - О да! - сказал Реде и облизнул узенькие сухие губы. - Но нужны еще. С этой целью я и остановился здесь, герр обер-лейтенант. Ведь здешние места, как вам, вероятно, известно, заселены русскими племенами очень давно. Здесь настоящая Русь, как ее называли раньше. Вы обратили внимание, как здесь дико и тихо вокруг, а?
   - Однако здесь тоже пожары, - осторожно возразил Гобельман. - Вот в этой Ольховке, глухой деревне... Вы знаете, что там? Там еще советская власть!
   Реде вскинул голову.
   - О!
   - Да, да! Я сейчас разговаривал с этим... с заместителем председателя колхоза. Видите, что получается? Очень трудно, доктор, осваивать эти просторы! А вы ведь знаете, какие задачи возложены на нас в этой войне.
   - Не сразу, не сразу, дорогой, освоите, - обнадежил Реде. - Кто у вас поедет в эту деревню, где пожар?
   Гобельман подумал, потирая пальцами гладко выбритый подбородок.
   - А все тот же лейтенант Квейс, - ответил он. - Больше пока некому. Кстати, вы не желаете, доктор, побывать с ним в этой русской глуши? Он выедет скоро. Надеюсь, там вы найдете совершенно исключительные материалы для своей книги.
   - Да, я подумаю, - ответил Реде после паузы. - Вероятно, я поеду, но ненадолго. Ведь я тороплюсь в Москву, вы знаете. Я хочу своими глазами видеть парад нашей армии. Это должно быть исключительное историческое зрелище!
   - Я вам завидую, - вздохнув, сказал Гобельман. - Говорят, что парад назначен на седьмое ноября?
   - Да. Понимаете, как это символично?
   Через минуту перед столом коменданта стоял лейтенант Квейс. Это был высокий, располневший человек, с широким, бабьим задом, распиравшим брюки и фалды мундира, обутый в желтые сапоги на подковах. На его голове, посаженной низко, на самые плечи, сильно облысевшей с висков, топорщился петушиный гребень волос. Трудно было понять, что выражало его расплывчатое лицо, почти безбровое, с едва заметными серенькими глазками.
   - Квейс, - сказал Гобельман, - завтра вы получите полный инструктаж. Закончив дела в тех деревнях, которые вам указаны, вы доедете еще до Ольховки. Если невозможно проехать туда на машине, поедете на лошадях. Ольховка будет некоторое время, до особых указаний, вашей резиденцией.
   Квейс вскинул к виску два пальца.
   - Слушаюсь, герр обер-лейтенант!

   - Эта деревня вот, смотрите... - И Гобельман склонился над картой.

 

   IX

 

   Когда ольховцы начали возвращаться с пожара, сторожиха Агеевна, выбежав на крыльцо, зазвала к себе нескольких женщин и рассказала им про необычайный разговор с немцами. Эта весть, несмотря на ночное время, быстро облетела деревню. Тревожно перекликаясь во тьме, меся грязь и разбрызгивая лужи, люди бросились в дом правления колхоза.
   Все колхозницы, приходившие сюда, настойчиво приставали с расспросами к Яше Кудрявому. Он сидел за столом Степана Бояркина и, веря в то, что выполняет свой служебный долг, от удовольствия часто щурил на огонь лампы свои ласковые глаза. По слабости ума и памяти Яша не мог поведать толком о своем разговоре с немцами. Зная этот его недостаток, перепуганные женщины сами задавали ему вопросы, а Яша только отвечал, причем, от доброты своей душевной, стараясь угодить, почти на все вопросы отвечал утвердительно.
   - Яшенька, милый, что ж он, ругался?
   - Ругался, - с улыбкой отвечал Яша.
   - Кто, говорит, поджег, да?
   - Ага, так говорит...
   - Яшенька, грозил, да?
   - У-у, грози-ил!
   - Сказал, что приедут скоро? Так сказал?
   - Та, та, так...
   - Чего ж он... побью, говорит? Да?
   - Ага, побью...
   - Господи, пропали, бабы!
   Сторожиха Агеевна, вначале наболтавшая лишнего, сама начала верить, что разговор происходил именно так, и охотно подтверждала:
   - Так, бабоньки! Все истинно!
   За несколько минут разговора с Яшей Кудрявым женщины перепугали себя до крайности и подняли гвалт:
   - Теперь, бабы, налетят они!
   - Побьют всех за этот хлеб!
   - И что делать? Что делать?
   В это время в доме появился Ерофей Кузьмич. Лицо его было озабоченное, взгляд пасмурный.
   - Тут нечего ахать! - сказал он, присев на табурет у печи. - Чему быть, того не миновать. Не завтра, так послезавтра, а они припожалуют. И за скирды попадет, и начисто ограбят! Что же нам - этого ждать? Вон они, семена, лежат в амбаре. Подъедут - и выгружай. И лошади, инвентарь опять же на дворе...
   Из бабьей толпы раздались голоса:
   - Как же быть, Кузьмич?
   - Как? Поделить бы все надо...
   В доме стало тихо-тихо.
   - Ну, а что поделаешь? - сказал Ерофей Кузьмич, хотя никто не возразил на предложение о разделе. - У них вся сила теперь. Поделить - и квита! Приедут, а у нас - хоть шаром покати! Так я толкую?
   Опустив головы, женщины долго не отвечали.
   - Что же молчите?
   - А как же весной сеять будем? - спросила за всех Ульяна Шутяева. Неужто поврозь?
   - Все может быть...
   - Неужто не вернутся наши?
   Не дожидаясь ответа Ерофея Кузьмича, тихонькая молодая солдатка Паня Горюнова звучно всхлипнула в тишине, а вслед за нею, прижимаясь друг к другу, заплакали и другие колхозницы.
   - Тьфу, мокрое племя! - Ерофей Кузьмич поднялся. - Эка, развезло их! Ну, войте тут, раз охота, а завтра с утра надо решать дело. - И хлопнул дверью.
   ...Всю ночь ольховцы судили-рядили, как быть, вздыхая и охая, передумали о многом - о всех последних годах своей жизни.
   Вспомнили они о тех днях, когда создавался колхоз, и как тяжело было им отступать от своих вековых укладов, и как страшно вступать в неведомое. Вспомнили, как в первые годы трудно было жить в колхозе, трудно и непривычно - и то не ладилось, и другое, и третье, и как мучились они, видя, что не ладится дело, часто вздыхали, вспоминая единоличную жизнь: легче, мол, при ней, вольготней! Но когда это все было? Все это было давным-давно!..
   В последние годы дела в колхозе пошли на лад, колхозники научились работать сообща, не стесняя друг друга, вкладывая в дело все свое мастерство. Все стали получать такие доходы, при которых жилось безбедно. Правда, человек всегда хочет жить лучше, чем живет. Мечтали и ольховцы о лучшей жизни. Но теперь, мечтая, они знали, что она возможна в колхозе. Вот так дерево: пустило корни, укрепилось в земле - значит, год от года все шире и шире будет раскидывать ветви...

   И вот все рушилось по чужой и злой воле. Об этом страшно было думать. Все, что было создано, к чему привыкли за десять лет, было уже дорого; все колхозное крепко приросло к сердцу, начни отрывать - кровь...

 

   X

 

   Утро выдалось холодное и ветреное. Весь небосвод был покрыт зловещей хмарью. В чердачных окнах, нахохлясь, сидели голуби. Они с удивлением осматривали, как изменилась за дни непогоды деревня: березы качали голыми ветвями устало и безнадежно, а высь была такая неуютная, что не хотелось и поднимать крыло.
   Ольховцы начали собираться на колхозный двор на южной окраине деревни. Здесь была просторная конюшня на фундаменте из дикого серого камня, около нее - сеновал, каретник и шорная, в стороне - светлый коровник под тесовой крышей, овчарник из сборного леса, но тоже ладный на вид; в другой стороне - кузница и машинный сарай, поодаль - хлебные амбары. У входа на двор стояла низкая старая изба, в которой, бывало, бригадиры распределяли утрами людей на работы, а вечерами собирались погреться и поболтать те, кто работал здесь постоянно.
   Раньше двор был шумным: так и кипела здесь работа. Теперь он опустел. Лошадей осталось мало. Весь колхозный скот был угнан на восток.
   Народ собирался в сторожке. Негромко велись разговоры о погоде, о войне.
   Ерофей Кузьмич нарочно запоздал: не хотел, чтобы, при случае, могли укорить, что он больше всех хлопотал о разделе. Выйдя из переулка ко двору, он увидел Ефима Чернявкина. В начале войны Чернявкин был призван в армию, а когда его часть отступала, бежал из нее и явился домой. До этого дня он жил тайно, хотя уже многие знали, что он дома.
   Подождав Ефима, Ерофей Кузьмич крикнул:
   - Ну, вылез?
   Чернявкин поклонился, легонько сдвигая на затылок шапку. Он был в старом рабочем пиджаке и сильно разбитых сапогах. Лицо его обросло черной бородкой.
   - Пора, Кузьмич, - ответил он дружелюбно. - Пожалуй, просидишь, а тут расхватают все.
   - Жить думаешь?
   - Да есть надежда.
   - А что зарос так?
   - Теперь соскоблю...
   К ним подошли женщины.
   - Эх, война! - громко, со вздохом сказал Ерофей Кузьмич. - Побежали кто куда - на свои огоньки, к бабам! Как тут не пойдет немец? Вояки! Мой вон и тут проходил, - всем известно, - а небось не остался дома! Пошел! Он гордо вскинул голову. - Пошел воевать, раз нужно, да и погиб вот, сказывают люди...
   Его лицо перекосилось от боли.
   - Воевали бы все так! Где там!
   - Какая тут война? - проворчал Чернявкин. - Как ударили, так и покатились вроссыпь! Что ж, по-твоему, дубинками махать перед танками?
   Женщины, стоявшие рядом, брезгливо смотрели на Ефима Чернявкина.
   - А ты уж скорее в кусты? - крикнула ему Лукерья Бояркина.
   - Доблестный защитник! - с презрением воскликнула Ульяна Шутяева. - А на моего, по-твоему, не шли танки? Почему он не прибежал?
   - Поглядим, еще прибежит, - буркнул в ответ Чернявкин, обводя женщин соловыми глазами: отправляясь на народ, он выпил для храбрости.
   - Нет, не прибежит! - пуще того закричала Ульяна. - Он не такой! А если бы и прибежал - я не такая, как твоя краля: на порог не пущу! Чтобы с таким, как ты, прости господи, да я спать легла?
   - Чего кудахчешь? - огрызнулся Чернявкин.
   - У-у, червяк поганый! - крикнула Макариха. - Еще голос подает! - Она сплюнула. - Ей-бо, бабы, и смотреть-то на него стыдно! Пошли!
   Ерофей Кузьмич протиснулся в сторожку и незаметно присел на лавку у самой двери.
   В сторожке становилось все тише и тише: все уже было переговорено о погоде и о войне. Из-за печи вдруг раздался сильный женский голос:
   - Кого же еще ждем? Начинать бы!
   - Да все, кажись, тут!
   - Ерофей-то Кузьмич где? Пришел?
   - Вот тут он, у двери.
   - Что ж ты, Ерофей Кузьмич? - сказал Чернявкин. - Кого еще ждать? Давай начинай разговор.
   Ерофей Кузьмич поднялся у двери.
   - Чудной вы народ! - Он тряхнул пышной бородой. - Да я тут кто такой, чтобы начинать? Я тут никто, сами знаете. Можно сказать, рядовой.
   Народ зашумел:
   - Тут все рядовые!
   - Кому-то надо же!
   - Вот и будем кивать друг на друга.
   - Начинай, чего ты!
   Скрипнула и открылась входная дверь. На пороге показался Яша Кудрявый. Он держал под мышкой портфель. Его ласковые глаза сияли от удовольствия.
   - Что ж мне начинать? - сказал Ерофей Кузьмич. - Сам вот "заместитель председателя" прибыл!
   - Собрание? - радостно спросил Яша.
   - В полном сборе, - с лукавой почтительностью ответил Ерофей Кузьмич. - Только вас, Яков Митрич, и поджидали. Доклад будете делать?
   Чернявкин захохотал.
   - Постыдились бы... над убогим-то, - строго сказала Макариха.
   Народ притих. Раздался кашель деда Силантия. Расправив плечи над толпой, чуть не касаясь своей шапчонкой потолочины, он обернулся к двери, ища слабыми глазами Ерофея Кузьмича.
   - Начинай, Ерофей, чего ты? Раз уж такое дело...
   - Ох, и не знаю как! - Ерофей Кузьмич, крякнув, направился вперед, и люди начали расступаться перед ним. - Не знаю, не знаю! - твердил он, проходя, а когда встал у стола, снял шапку, помял ее у груди. - На груди муторно, вот как! Трудились, сколачивали, наживали, а теперь - вон что: все в распыл! Это как?
   Многие опустили головы.
   Кто-то промолвил тихо:
   - Не тяни душу, Ерофей...
   - Ну что ж! - вздохнул Ерофей Кузьмич. - Раз такая стихия напала, надо перекраивать жизнь. Значит, будем толковать о делах?
   Но тут кто-то напомнил о завхозе:
   - А Осип-то Михайлыч, бабы, где?
   - Его и не было!
   - Вот тебе раз! Как же забыли?
   - Яша, милый, сбегай за Осипом Михайлычем!
   - Яшенька, где ты?
   Но и Яши, ко всеобщему удивлению, не оказалось в сторожке. Когда он скрылся, никто не заметил в толкучке. Несколько человек побежали разыскивать Осипа Михайловича. Вскоре кто-то сообщил от двери:
   - В конюшне он!
   - Чего он там? - спросил Ерофей Кузьмич.
   - Сидит и плачет!
   Не сговариваясь, ольховцы повалили на двор. Из конюшни, тяжко опираясь на палку, вышел Осип Михайлович, следом за ним - бледный, перепуганный Яша Кудрявый. Держа под рукой портфель, он остановился у ворот конюшни, а Осип Михайлович вышел вперед и взглянул на Ерофея Кузьмича, не стыдясь своих слез.
   - Ну что? - спросил он хрипло. - К единоличной жизни потянуло? Не выдержала твоя кишка?
   Ерофей Кузьмич выступил навстречу завхозу.
   - Не в том разговор...
   - А в чем? - Сквозь слезы Осип Михайлович смотрел непримиримо, дерзко.
   - Аль не знаешь? Немцы-то вон что делают! Средь белого дня! Весь хлеб - под метлу, а на дворы - огонь! Этого ждать?
   - Они заберут, они и будут в ответе! - захрипел завхоз. - А нам зачем растаскивать все? Да как у вас руки потянутся к этому добру? - Завхоз показал на конюшни, каретник и машинный сарай. - Где тут твое личное, Ерофей Кузьмич? Чего ты тут наживал, а? Вспомни-ка? Где твое, Чернявкин? Где твое... как тебя?.. Где твое, Фетинья? Тут все общее! Обще-е! - Он разделил это слово, вытягивая шею и округляя глаза. - Как его рвать на куски? Разорвите лучше мне душу. Вот, рвите! - Он шагнул к толпе. - Рвите, а пока я жив, к имуществу не пущу и ключи от амбаров не дам!
   Ольховцы не трогались с места и молчали. Ерофея Кузьмича так и кольнуло в сердце: нехорошее молчание.
   - А-а, вон что! - вдруг побагровел Ерофей Кузьмич и, сделав крупный шаг к завхозу, крикнул сквозь зубы: - Для кого бережешь добро? Для немцев? Как приедут, - вот оно, бери! Так?
   У Осипа Михайловича сильно дрогнула хромая нога. Он слегка качнулся и едва не выронил костыль. Бледный, растерянный, он гневно посмотрел из-под лохматых бровей в острые глаза Ерофея Кузьмича и прохрипел, кривя губы:
   - Вот ты какой, а? Нутро заговорило?
   - Ты меня не трожь! - зашумел Ерофей Кузьмич.
   Вытащив из кармана ключи. Осип Михайлович с остервенением бросил их под ноги Ерофея Кузьмича и, выкидывая вперед костыль, судорожно захромал к конюшне.
   Подняв ключи подрагивающей рукой, Ерофей Кузьмич обернулся к толпе:
   - Ну как, начнем дележ?
   - Начинай, не тяни! - поторопил Чернявкин.
   Из толпы мужским шагом выступила все время молча наблюдавшая за сватом Макариха. Энергичное лицо ее было спокойно и строго, а темные, все еще молодые глаза светились ровно и сильно. Ерофей Кузьмич знал, что сватья последнее время верховодит среди баб, и сердце его дрогнуло.
   - Зря ты, сват, обидел Михайлыча! - сказала Макариха негромко, но твердо. - Никто не поверит, что он для немцев бережет наше добро. Что ни возьми на дворе - во всем есть его кровь. Как он отдаст? А ну, дай сюда ключи!
   Ерофей Кузьмич растерянно подал ключи.
   - Михайлыч! - крикнула Макариха завхозу. - А ну, вернись сюда! Возьми ключи!
   Вонзая костыль в грязь, завхоз покорно пошел обратно, а Макариха, звякнув связкой ключей, резко заговорила:
   - А дележа, сват, не будет! Ты забудь это слово! - Глаза ее засверкали совсем молодо. - Забудь! У нас у всех руки отсохнут, если начнем делить. Что на общем поту выросло, того не разорвешь на куски! Так говорю, бабы?
   Ей ответили дружно:
   - Так, Макаровна, так!
   - Не желаем, и все!
   - Чего вздумал, а? Дележ! Ишь ты!
   Подошел Осип Михайлович.
   - Держи ключи, - шагнула к нему Макариха.
   Ерофей Кузьмич вскинул бороду на ветер.
   - Выходит, сватья, погибать добру?
   - Зачем погибать?
   - А ты думаешь - уцелеет?
   - Тут не уцелеет, - согласилась Макариха. - Останется на дворе, - все пропало! Особо семена.
   - Вот я и толкую!
   - Толкуешь, да не то! - твердо возразила Макариха. - На дворе ничего оставлять нельзя. Надо сегодня же разобрать по домам на хранение. Вот как надо! Сохраним, спрячем, кто что может, а придут наши, опять снесем сюда. Только на хранение! И под расписки! Так говорю, бабы?
   Толпа заколыхалась, и над двором пронеслись одобрительные голоса, а дед Силантий, расправив плечи над толпой, прогудел:
   - Вот это резон!
   - Какие вам расписки? - ощерился Чернявкин. - Кому их давать, Осипу? Разобрать - и все тут!
   - Ты, дезертир поганый, не ори! - надвинулась на него Макариха. - Ишь ты, чирий, выскочил? Добро прибежал зорить? А много ли ты нажил тут?
   - Что нажил, заберу! Дай мою долю - и вся недолга!
   - Дулю вот тебе, а не долю!
   - Ты мне что ее показываешь? - пьяно заорал Чернявкин.
   - Погоди, Ефим, - схватил его за рукав Ерофей Кузьмич. - Выпил, может, на копейку, а задору - на целый рубль. Чего ты шумишь?
   Загородив плечом Чернявкина, Ерофей Кузьмич повернулся к женщинам. Он понял, что с дележом ничего не выйдет, и уже каялся, что погорячился. Раз ничего не вышло, надо было запутать свои следы.
   - Я к чему, бабы, толковал о разделе? - заговорил он мирно, хотя едва сдерживал злобу против Макарихи. - А к тому, что на дворе все пойдет прахом. А раз на хранение, то оно даже лучше. Разберем, а там видно будет. Как возвернутся наши, долго ли стащить обратно? А я вот, видишь, не дошел до этого своей мозгой. - И польстил сватье: - Ума у тебя, сватья, палата! Давай, время не ждет, действуй сама. Пошумели - и за дело! Пошли, бабы!
   И все, вслед за Ерофеем Кузьмичом, облегченно шумя, повалили обратно к сторожке. Осип Михайлович, хромая позади всех, звякал ключами и, думая о Макарихе, про себя шептал:

   - Велика у нее сила! Ой, велика!

 

   XI

 

   По-разному меняются деревья осенью. У иных листва налита крепкой зеленью. Слабеет солнце, бушуют ветры, прихватывают землю заморозки, а листва на них живет и держится стойко, не меняя могучего летнего цвета. С другими деревьями бывает иначе. Только осень обрушит ненастье, они вдруг и заметить не успеешь - пожелтеют, облетят.
   Так случилось и с Марийкой.
   Услышав о гибели Андрея, она быстро изменилась и внешне и внутренне. До самого последнего времени она всём казалась девушкой. Она хлопотала по дому шумно, работала всегда ловко, весело, с озорством. Теперь всего этого как не бывало. Она стала женщиной, еще очень молодой, но, как все женщины, - особенно в горе - тихой и сдержанной. Двигалась она неторопливо, говорила негромко. На побледневшем лице ее особенно выделялись припухлые теплые губы да черные глаза.
   Она уже крепко сжилась с домом Андрея. Все здесь стало для нее своим и дорогим: и дом с голубыми ставнями, и обширный двор, над которым порхали голуби, и сверкающие белизной березы, и бледные астры в палисаднике...
   Но теперь ко всему этому у Марийки быстро росло отчуждение, и не потому, что без Андрея она становилась как бы лишней в лопуховской семье. Все началось с поездки на поле боя с Ерофеем Кузьмичом. С той поры она не могла разговаривать со свекром и с каждым днем чувствовала себя все более и более чужой в его доме. Поэтому Марийку тянуло теперь к тем, кто были в нем тоже чужими, - к Лозневому и Косте. Она частенько засиживалась с ними в горнице, разговаривая, как многие люди в горе, о каких-нибудь мелочах жизни.

   Но Лозневой по-своему расценивал это. "А жизнь идет, - думал он. Погорюет еще немного, и молодость возьмет свое..." Мысль эта обжигала его. Он с каждым днем становился разговорчивее с Марийкой и настойчиво искал случая побыть с ней наедине.

 

   XII

 

   В полдень Ерофей Кузьмич привез несколько мешков семенного зерна. На дворе его встретила Алевтина Васильевна. Кутаясь в шаль, поджимая под грудью полы старого, заношенного сака, она тихонько доплелась до телеги, спросила:
   - Много ли, Кузьмич?
   - Видишь, все тут, - грубовато ответил Ерофей Кузьмич, привязывая к столбу коня. - И то через силу вырвал. Эта сватья, черта ей в печенку, полную волю берет над бабами, а те за ней, как дуры. Тьфу, чертово семя! Так и не дала делить. А бабы эти... Бывало, кричат, что уши затыкай! А теперь словно белены объелись: вцепились в этот колхоз, как клещи, и не оторвешь! Вот она какая, ваша порода!
   Алевтина Васильевна тихонько вздохнула.
   - Ну, ладно! - Ерофей Кузьмич подошел к телеге, ощупал мешки. Теперь с семенами. Душа хоть на место встала. Надо только запрятать получше. Того и гляди, нагрянуть могут. Манька-то где?
   - Дома, где ж ей быть?
   - Опять небось там... с ними?
   - С ними...
   - Не выходит из горницы! - с ехидством воскликнул Ерофей Кузьмич. - И чего она, скажи на милость, прилипает к этим-то... лоботрясам, а?
   - Опять зашумел! - Алевтина Васильевна слабо махнула на мужа рукой. И так, бедняга, совсем зачахла. На себя не похожа. Все разгонит тоску немного.
   - Тут не тоску разгонять, а дело надо делать! Совсем отбилась от работы, а ты ей потакаешь!
   - Чего ж ей делать-то особого?
   - Ха, и тебе толкуй! Яму вот рыть надо!
   Услышав, что Ерофей Кузьмич появился в доме, Марийка встала от стола, отошла к окну. Свекор распахнул двери горницы и, не переступая порога, сказал:
   - Вышла бы, помогла! Или не видишь, что приехал? Тут работы - дыхнуть некогда. Яму вон надо рыть для семян, а мне еще на двор ехать. С ног сбился!
   Не сказав свекру ни слова, Марийка взяла полушалок и вышла из горницы. В ту же минуту из-за стола поднялся и Лозневой. С хозяином он был особенно почтителен и во всем старался ему угождать.
   - Послушай, Ерофей Кузьмич, - сказал он, приближаясь к дверям горницы. - Тебе в чем помочь-то надо? Яму вырыть?
   - Яму, - буркнул хозяин.
   - Еще что?
   - Ну, досок там нарезать для нее...
   - Сделаем, Ерофей Кузьмич, - пообещал Лозневой. - Собирайся, Костя! Теперь я чувствую себя хорошо, пора и размяться немного на воздухе. Ты только покажи, Ерофей Кузьмич, где рыть да какие доски брать.
   - Значит, полегчало?
   - Теперь хорошо.
   - Ну, дай бог!
   - Я готов, - сообщил Костя. - Нам это п-привычно, рыть-то землю. Порыли ее нынче! Да и отвыкать не стоит, может, еще придется...
   Они вышли на двор и быстро снесли в амбар мешки с зерном. Потом Ерофей Кузьмич показал под сараем место, где копать, и горбыли, которые нужно было нарезать для обшивки ямы. И вновь, захватив с собой Васятку, отправился на колхозный двор получать на хранение инвентарь.
   - Ну, хозяин! - и Костя покачал головой. - Все, что п-попадет, все хватает - и под себя! Такому дай волю - он в один момент распухнет, как п-паук!
   - Брось ты трясти хозяина! - раздраженно сказал Лозневой.
   - Я его не трясу, а надо бы.
   - Оставь, надоело!
   Помолчав, Костя обратился к Марийке:
   - Иди-ка ты домой. Лопата одна, да тут одному только и рыть - места мало.
   - Тогда вот что: ты копай, а мы пойдем с ней доски резать, распорядился Лозневой. - Где пила?
   С утра подул ветер и разогнал хмарь, висевшую пологом над грязной неприглядной землей. Показалось неяркое солнце. Вновь, после нескольких дней непогоды, начали открываться дали - вершины холмов, гребни еловых урочищ, круговины чернолесья в полях, в пятнах тусклой позолоты. Край точно поднимался из небытия, измученный непогодью, с едва заметными отблесками былой красоты, без всяких примет обновления, - поднимался, чтобы немного погреться на солнце.
   Лозневой очень обрадовался, что впервые мог подольше побыть наедине с Марийкой. Он натаскал горбылей в угол двора, где стояли козлы, и с большой охотой взялся за дело. Но пилил он плохо: водил пилу рывками, косо. Работая, дышал порывисто, раздувая тонкие ноздри, и суховатое лицо его, обраставшее узенькой татарской бородкой, быстро потело.
   - Отдохните! - вскоре предложила ему Марийка.
   Опираясь о козлы, Лозневой посмотрел Марийке в лицо.
   - Знаешь, Марийка, - вдруг заговорил он многозначительно, - в коране есть прекрасное изречение: "Все, что должно случиться с тобой, записано в Книге Жизни, и ветер вечности наугад перелистывает ее страницы". И вот ветер перелистывает страницы моей жизни... Быстро листает! - Он опустил голову. - Помнишь, ты пожелала мне счастливого пути и всяких удач?
   - Пожелала, а их вам и нет, - ответила Марийка.
   - Как сказать! - возразил Лозневой. - Ведь не погиб же я, а мог и погибнуть! Притом, что иногда кажется неудачей, то через некоторое время может оказаться большой удачей. - И продолжал свою мысль: - Когда мы разговаривали вон там, у речки... Помнишь? Я думаю, что это тоже было записано на какой-то странице моей Книги Жизни. Перелистнул ветер несколько страниц - и я оказался в Ольховке, и ты меня спасла...
   Звякнув пилой, Марийка прервала его:
   - Давайте пилить!
   Но Лозневой все же продолжал:
   - Если бы знать, что там еще - в этой книге - дальше? - Он усмехнулся левой щекой. - Ты не знаешь, Марийка?
   - Пилите! Я о себе-то ничего не знаю!
   Марийка еще не понимала, к чему Лозневой ведет речь, но что-то насторожило ее. Не глядя на Лозневого, она начала дергать пилу резко, с нажимом, забрызгивая подол юбки опилками. Лозневой видел, как под ее приспущенными ресницами при каждом повороте головы сухой чернотой сверкали зрачки.
   Пришибленная горем. Марийка плохо наблюдала за Лозневым и не догадывалась о его чувствах к ней. Теперь эта догадка вызвала в Марийке и неприязнь к Лозневому, и смутное беспокойство.
   Пару горбылей распилили молча. Уложив на козлы третий горбыль, Лозневой подумал, что скоро может вернуться хозяин, и опять заговорил почти шепотом:
   - Послушай, Марийка... Зачем ты спасла меня?
   - Сгинь! - вдруг крикнула Марийка.
   Отбросив пилу, она скрылась на огороде.
   Очень долго Марийка стояла у рябины и все пыталась понять, отчего разговор с Лозневым вызвал в ней это беспокойство, и все пыталась поймать какие-то тревожные мысли, но они пролетали неуловимо, как паутины на солнце...

 

  XIII

 

   Вечером Марийка пошла к матери. На этот раз Макариха, присмотревшись к ней, втайне ахнула: как она изменилась за последние дни! Она подсела к дочери, прижалась щекой к ее плечу.
   - Доченька, милая, что ж ты как тень?
   - А знаешь, мама... - заговорила Марийка, поправляя на плечах полушалок, - теперь она почему-то часто куталась в него, хотя и не боялась холода. - Знаешь, и этот Лозневой сказал, что видел Андрюшу, как он умирал под елкой, и сама я видела, сколько их там легло... - Она грустно устремила взгляд в сумрак избы. - А почему сердце не говорит, что он неживой, а? Как посижу спокойно да послушаю его, - нет, не говорит! Он сказывал, будто совсем отходил Андрюша... А умер ли? Ведь Андрюша - вон какой, сама знаешь, мог и пересилить смерть и уползти куда...
   Макариха встала.
   - Погадать надо, доченька!
   - Верно ли будет?
   - Ох, доченька, да все в точности! Фая, достань бобы!
   Фая кинулась к шкафчику.
   - Вот погоди, Марийка, сама увидишь!
   - Я уж, по правде сказать, затем и пришла, - созналась Марийка. Раньше-то не верила, а теперь все думаю: может, и правду говорят?
   Тяжело было жить в те дни. У многих война угнала мужей, братьев, сыновей. Все знали - каждый день они ходят под смертью, никто не получал от них весточек. Вот почему той осенью многие потянулись к гадалкам, о которых совсем позабыли в последние годы.
   В Ольховке еще с лета начала гадать угрюмая старуха Зубачиха. Она гадала необычайно мрачно и предсказывала обычно плохое. Все уходили от нее в слезах. Но в последнее время, совершенно неожиданно для всех, начала гадать на бобах Макариха. У нее, наоборот, всегда выходило только хорошее. Бабы быстро перекинулись от Зубачихи к ней и еще охотнее стали сбиваться вокруг нее. Макариха предсказывала скорое окончание войны, возвращение родных в полном здравии, хороший перемены в жизни - то, о чем мечтали женщины, и поэтому они беспредельно верили ее ворожбе.
   Макариха уселась за стол, высыпала на скатерть горсть разноцветных бобов. Оправив темные волосы, поджав губы, сделалась сразу строгой и сосредоточенной. Дочери тихо сидели по сторонам. В маленькой лампешке без стекла подрагивал огонек. В избе стоял сумрак. Слышны были порывы ветра, скрип ставни.
   - Загадывай! - Макариха подвинула дочери один боб.
   Марийка зажала его в ладонь, вздохнула.
   - Оно уж давно загадано.
   - Клади сюда.
   В дверь застучали. В избу вошла Лукерья Бояркина. Еще с порога, увидев, что Макариха гадает, заговорила:
   - Ой, ко времю пришла! Уложила ребят - и айда к тебе! Скажи, Марковна, все сердце изныло нынче. Так вот и щемит и щемит, шагу не сделаю - все о Степане думаю. Вроде случиться что-то-должно.
   - Я же тебе позавчера гадала, - сказала Макариха, перемешивая на столе бобы.
   - Ну и что ж? Два дня прошло!
   - Тогда садись, посиди малость.
   Лукерья присела рядом с Марийкой, зашептала ей на ухо:
   - Все говорит! Чистую правду!
   - Тихо, гадаю! - сказала Макариха.
   Она разделила бобы сначала на три кучки, а потом каждую из них - еще на три: в каждой оказалось по два, по три или по четыре боба. Макариха смотрела на бобы строго, чуть сдвигая брови, словно с трудом соображая, что предсказывали они. И не успела она вымолвить слово, ее верная помощница в ворожбе - черноглазая Фая, вскочив, закричала:
   - Жив он, Марийка, жив!
   Марийка обвела всех горящим взглядом.
   - Жив?
   - Да жив, жив! - не унималась Фая.
   - Или не видишь? - строго сказала мать. - Вот, гляди: вот он! - Она ткнула пальцем в одну кучку бобов. - Жив. И находится в дороге. Вот она, его дорога... - Она показала на другую кучку. - Ну, греха нечего таить не сладко ему. В беспокойстве он, а беспокойство - о доме. Вот, гляди!
   - Что там! - чуть слышно сказала Марийка. - Только бы живой был!
   Прикрыв рукою лицо от света, она слушала, как сверчок под печью тоже твердил: "Жив, жив". "Андрюша! - думала она. - Родной мой! Свет ты мой!"
   - Марковна, начинай и мне, - попросила Лукерья. - Нет моего терпения. Только узнай: жив ли? Вернется ли?
   С печи вдруг раздался мужской голос:
   - Чего там гадать! Вернется скоро!
   Марийка и Лукерья так и замерли за столом от страха, а Макариха, обернувшись к печи, крикнула:
   - Не утерпел, кочерыжка мерзлая? Отогрелся и ожил? Ну, слезай, все свои тут... - И пояснила Лукерье и Марийке: - Это же Серьга Хахай! Или не слышите?
   Держа в руках синий шелковый кисет, с печи спустился Серьга Хахай, в помятых брюках, измазанных кирпичной пылью, в грязной нижней рубахе. Макариха подала ему валенки. Надевая их, он сказал:
   - Я бы, может, и не подал голос, да курить захотелось. Давно уж кисет нюхаю.
   - Серьга! Сережка! - кое-как опамятовалась Лукерья. - Да откуда ты? Сереженька, мой-то где?
   - Погоди, дай закурить.
   - Да ты скажи, скажи!
   - Гадала ведь? - сверкнув бельмом, усмехнулся Серьга.
   - Ну, гадала! Ну, что там?
   - Что ж они тебе сказали, бобы-то?
   - Сказали, что живой, а где - они же не говорят!
   - Сознательные бобы, - заметил Серьга Хахай, подходя к столу. Понимают военную тайну. Вот и я тебе скажу: жив! И поклон тебе низкий послал. А где он - не скажу, хоть ты и жена его.

   Он озорно подмигнул женщинам и, свесив над столом ковыльный чуб, ткнул конец цигарки в огонек лампешки.

 

   XIV

 

   Положив на стол доску, Лозневой крошил на ней сухие стебли табака-самосада. Костя просеивал его на решете. Табак у Ерофея Кузьмича был отменный - славился по всей деревне. Невидимая едкая пыльца щекотала ноздри.
   - Вот зол! - Костя помял нос. - В хозяина уродился, ей-бо! - Теперь он заикался реже. - Может, отведаем свеженького?
   - Давай отпробуем.
   Закурили. Было раннее утро. Хозяева хлопотали на дворе. В доме стояла тишина.
   - Ой, мамушка родная! - Костя закашлял, хватаясь за грудь. - Скажи, как с-скребницей рвет душеньку! Ей-бо, в хозяина!
   - И что ты. Костя, все трясешь и трясешь хозяина? - спросил Лозневой. - Все они такие, мужики!
   - Вот я мужик. Из самой глухой д-деревни. Я такой?
   - Не такой, так будешь таким.
   - Ну, нет, не из той я породы!
   Лозневой неторопливо дымил цигаркой.
   - Чем же не нравится тебе хозяин? Кормит, поит... Ну, чем?
   - А всем, товарищ старший лейтенант!
   - Отбрось ты эти чины! Сколько раз говорил тебе? - озлобленно сказал Лозневой.
   - Забываю, - смутился Костя, - п-привык же!
   У Кости все время крепко держались военные привычки. Он рано вставал, аккуратно прибирал свою постель, следил за обмундированием, туго подпоясывал ремень, чистил ботинки и часто брился, хотя на его ребячьем лице появлялся только реденький пушок. Он будто считал, что все еще состоит на военной службе и должен точно выполнять ее законы. Отеки на его лице опали, и правый глаз открылся, хотя вся глазница была залита желтизной. С каждым днем, казалось, он взрослел, и все реже и реже его лицо освещалось простенькой Юношеской улыбкой.
   - Чем же он тебе не нравится? - повторил Лозневой.
   - Всем! - неожиданно резковато ответил Костя. - Есть такая на полях трава - осот. Видали? Когда хорошо пашешь да боронишь, ее не видать. А только ты оставь п-поле без присмотра - и полезла! И откуда у нее сила берется! Лезет, разрастается, все душит!
   - Хозяин такой?
   - Точно! Как этот осот.
   Лозневой поднялся, одернул рубаху, взялся за нож. Начал было вновь крошить табак, но остановился, бросил косой взгляд на Костю.
   - А ты видел других мужиков в последние дни? В тех местах, где советской власти не стало? Вот если бы видел, не стал бы говорить так о хозяине. Все они такие, мужики, все!
   Костя усмехнулся почти дерзко.
   - А вы их видели в последние дни? Откуда вам известно, что они такие? - Костя начинал возражать бывшему комбату все смелее и смелее. Откуда?
   - Знаю я их! - Лозневой взмахнул ножом и невесело улыбнулся левой щекой. - Видел! Жили они в колхозах, а все, как волки, в лес глядели. И вот, видишь, что получается? Как не стало советской власти, так они и полезли! Все они, дорогой, как твой осот. Как ни возделывай землю, не выкорчуешь его корней. Нет! - Он шагнул к Косте. - И заметь, дорогой, заметь! - Он помахал ножом у лица Кости. - Заметь: таких, как наш Ерофей Кузьмич, очень много! Вот что страшно! Они не только здесь, где немцы, пошли в рост, они и там теперь, в тылу, на Волге и в Сибири, поднимаются. Вот что страшно!
   Помаргивая реденькими светлыми ресницами, Костя с трудом вдумывался в то, что говорил Лозневой. Несколько раз он порывался заговорить, хотя и сам не знал, что скажет, но Лозневой перебивал его.
   - Ну, что ты скажешь? - махал он ножом. - Что скажешь?
   Не успел Костя ответить, в кухне послышались шаги. Отворилась дверь горницы, и вошла Марийка.
   - А-а, Марийка! - Лозневой обрадовался и смутился, не зная, как разговаривать с Марийкой после вчерашней ссоры. - У матери была?
   - У нее.
   От ветра или еще от чего, но лицо Марийки в это утро было оживленнее, чем во все последние дни. На ее щеках горел живой румянец.
   - Проходи, - ласково позвал ее Лозневой.
   Марийка села на лавку, Лозневой и Костя - по обе стороны от нее. Усмехаясь, Марийка оглядела их и спросила с тем озорством в голосе, какое красило ее девичество:
   - Или соскучились?
   - Ну, ясно! - обрадованно подхватил Лозневой и сразу заметил: - А ты сегодня, Марийка, веселее!
   - Не все же мне горевать!
   - Конечно! Так страдать - засохнуть можно.
   - Это вы не трогайте, - сказала Марийка.
   - А тебе ли засыхать? - продолжал свое Лозневой.
   - Бросьте! - строже сказала Марийка.
   С кухни донесся недовольный, ворчливый голос Ерофея Кузьмича. Все сразу притихли, прислушиваясь. В кухне скрипнула половица.
   - Сюда, - шепнула Марийка.
   Ерофей Кузьмич вошел в горницу, растирая натруженные и только что обмытые руки. Подойдя к зеркалу, не взглянув на Марийку, но обращаясь к ней, спросил:
   - Гребень-то где?
   - За зеркалом.
   Ерофей Кузьмич долго, старательно расчесывал бороду, то откидывая ее в сторону, то круто задирая вверх. Марийка сразу догадалась: свекор хочет о чем-то говорить. Пряча гребень за зеркало, Ерофей Кузьмич, словно между прочим, промолвил:
   - Да, старею, старею!
   - Садись, Ерофей Кузьмич, - угодливо предложил Лозневой. - Закури. Хорош табачок у тебя.
   - Мне некогда сидеть! - не глядя ни на кого, ответил Ерофей Кузьмич. - И лясы точить тоже некогда!
   У Ерофея Кузьмича все росла и росла озлобленность против Марийки. В последние дни старика до удушья раздражало ее сближение с Лозневым и Костей. Он молчал, сдерживал себя: слишком мало времени прошло после известия о гибели Андрея, и - он понимал - нехорошо было ругаться со снохой. Но теперь он не мог больше сдерживать свой гнев.
   - Мы всю жизнь хребет гнем! - ворчал он, бросая по сторонам злой взгляд. - Нам не до гулянок!
   Марийка поднялась у стола:
   - Что же делать-то?
   - Мало ли работы в доме!
   - Да какой?
   - Тебе все укажи! Сама видеть должна! - Он понизил голос. - Рано своевольничать стала. Рано.
   Марийка порывисто двинулась в сторону свекра.
   - Это я-то?
   - На! На! - Ерофей Кузьмич тоже подался к снохе. - Выдирай глаза! Вот она, ваша логовская породка. Вам только...
   - Хозяин, будет тебе... - просяще перебил его Лозневой.
   - Что будет? Я здесь кто?
   - Нельзя же, нехорошо...
   Марийка отошла к окну и, поправив полушалок на плечах, глянула поверх цветов на улицу. Подмораживало. Небо прояснилось, начинало светиться ровной морозной синевой. Над деревней кружились голуби.
   Ерофей Кузьмич присел у стола.
   - Ну, а вы как? Значит, полегчало?
   - Живем! - уклончиво ответил Лозневой.
   - А вот как вы, товарищи военные, думаете: мне, скажем, жить тоже хочется? - Ерофей Кузьмич оперся ладонями о колени. - Так, правильно. А с меня вскорости голову снимут! Оно и жизнь теперь такая, что ломаного гроша не стоит, а вот привык к ней и не хочется еще в могилу. Старею, а неохота. Все хотелось дожить до хороших времен, да не придется, видно...
   - А что случилось? - спросил Лозневой.
   - Вон подмораживает, - Ерофей Кузьмич кивнул на окно, у которого стояла Марийка. - Теперь жди немца! Особо после этого пожара. А придет мне первому голову снимет. Первому! Всей деревне известно, что вы у меня живете, а народ у нас такой... Я вам слова, сами знаете, не говорил: держал, кормил, всем снабжал, пока можно. Свои ведь люди: крови не родной, а души одной. Ну, а теперь и не знаю, что делать. По совести скажу: боюсь! Если бы вы тайно заявились ко мне, пошел бы на риск, стал бы прятать. А тут - явное дело! Я уже хожу по деревне да все поглядываю, на какой березе висеть буду. Вот подумайте, как быть.
   - Мы уйдем, хозяин, - неожиданно и решительно заявил Костя. - Живи себе спокойно.
   - Не гоню, а подумать надо, - сказал Ерофей Кузьмич. - Меня вздернут на березе - ладно! А вас-то, думаете, помилуют? Об вас же думаю. Вам теперь один расчет - жить тайно. Как хотите, а выдадут вас тут, в деревне. Найдутся такие. Вот, подумайте!
   Хозяин поднялся и, не дожидаясь окончательного решения неугодных ему квартирантов, вышел из горницы.
   Марийка тут же оторвалась от окна. Она быстро подошла к Лозневому и Косте, встала перед ними совсем близко и, оглянувшись на дверь, сказала горячим шепотом:
   - Уходите! Уходите в партизаны!
   - В п-партизаны? - Костя схватил Марийку за руку. - А где они? Где?

   - Я не знаю где, - зашептала Марийка, боясь, что вновь откроется дверь горницы. - Этого я не знаю. Но я вас сведу к одному человеку, а он туда, к ним... - Она махнула рукой на окно. - Он оттуда.

 

   XV

 

   Повсюду вокруг Ольховки были испорчены мельницы. Пришлось делать ручные, шорох их небольших жерновов с утра до вечера слышался почти в каждом доме. У Лопуховых мельница находилась в кладовке. Здесь всегда держались легкие сумерки. У одной стены стоял ларь для муки, у другой разные кадки и решета с калиной, под потолком висели пучки мочала и льна, связки степной полынки и богородицыной травы. В углах кладовки, в спокойной темени, вольготно промышляли мыши, и, даже когда шумела мельница, часто раздавался их писк.
   Увидев, что в желобке опять иссякает струйка муки, Костя с раздражением, чего не замечалось за ним раньше, сказал Лозневому:
   - Досыпьте еще!
   - Погоди, Костя. Отдохни.
   - Чертова работка! Подавился бы он этой мукой! - Костя сплюнул. Жила, сукин сын!
   - А я тебе говорю: все они такие.
   - С тридцатого года не видел таких. - Костя склонился на ларь. - Нет, не могу!
   - Устал? Скоро ты. Ладно, я покручу.
   - Жить я так не могу! - пояснил Костя.
   - Слушай, дорогой, - Лозневой тоже склонился на ларь. - Ты никогда не был таким. Почему ты не можешь так жить?
   - А какая тут жизнь?
   За ларем послышалась возня и писк мышей. Когда они утихли. Костя досказал:
   - Как у этих вот мышей. Чем лучше?
   Лозневой схватил Костю за руку.
   - Будет! Давай молоть!
   Костя засыпал в мельницу зерно, Лозневой начал крутить, - зашумел жернов, из желобка потекла теплая струйка муки.
   - Стойте! Не могу! - сказал Костя и, облокотясь о мельницу, спросил тихо: - Как вы надумали, а? Идти?
   - В партизаны?
   - Да.
   - Слушай, Костя. - И Лозневой взял Костю за плечи, поставил прямо перед собой. - Ты мне скажи, дорогой: что мы вчера мололи?
   - Пшеницу.
   - А сегодня?
   - Ну, рожь...
   - А все получается мука! - Лозневой тряхнул Костю за плечи, заставляя улыбнуться. - Понял, дружище?
   - Все п-перемелется? А скоро ли?
   - Может, и не скоро. Кто знает. Надо пережить это время, пусть даже как мыши. Сейчас одно известно: немцы под самой Москвой. Вон где!
   - Значит, не скоро, - определил Костя. - Пока наши соберутся с силой да дойдут сюда... Это долго будет молоться, как вот на нашей мельнице.
   - А может, и недолго! Вряд ли, Костя, наши соберутся с силой. Где она?
   В небольшое окошечко, до половины завешенное пучками сухих трав, врывалась полоса неяркого осеннего света. Он освещал лицо Кости. Лозневой заметил, как на его светлом ребячьем лице вдруг обозначились твердые мужские черты.
   - Что же будет? - спросил он тихо.
   Лозневого удивила такая резкая перемена в лице Кости. Теперь он совсем не был похож на того паренька-вестового, что выполнял его приказы с ребячьей готовностью и расторопностью.
   - Что же будет? - повторил Костя еще тише.
   - Что? Разобьют нас немцы - вот и все!
   - Нас?
   - Вот возьмут Москву - и дух из нас вон!
   Костя крепко, по-мужски сжал похолодевшие губы. Несколько секунд смотрел на Лозневого не отрываясь, даже ресницы не вздрагивали. Потом спросил:
   - Вы всегда думали, когда отступали... об этом?
   - Да, об этом, - сознался Лозневой.

   Все так же недвижимо смотря на Лозневого, Костя вдруг с непривычной для себя бешеной силой ударил его кулаком под ребра. Не ожидая удара, вскрикнув, Лозневой опрокинулся на решета с калиной. Рыча, как волчонок, Костя бросился на бывшего комбата и вцепился ему в горло. Они долго и остервенело бились в кладовке, гремя кадками, пустыми ведрами, корытами и разной домашней рухлядью.

 

   XVI

 

   Взглянешь на иной спутанный моток ниток - и на первый взгляд покажется: распутать его - пустое дело. Но потянешь за одну нитку - моток запутывается еще больше, потянешь за другую - и вдруг становится ясно, что его уже не распутать никогда.
   Вот такой же запутанной была и жизнь Лозневого.
   Отец очень любил и баловал Владимира - единственного сына. Как и всем родителям, землемеру Михаилу Александровичу Лозневому всегда казалось, что его сын, во всех отношениях незаурядный малый, рожден для больших дел. Восторженное и даже поэтическое воображение Михаила Александровича всегда рисовало для него прекрасное будущее. Показывая гостям нелюдимого, худенького и большеносого мальчика с белесым чубиком, он всегда восклицал с гордостью:
   - Видите, каков орел? Смею уверить, что его удел - не мой удел! - И ласково трогал сына за чуб. - Большой будет человек! Верно, Вовик, а?
   - Да, папа, - четко отвечал Вовик.
   А гости, конечно, не скупились на похвалы:
   - Чудесный мальчик! Какой взгляд!
   - Да, сразу видно - умен!
   С детства привыкнув думать высокомерно о своем будущем, Владимир Лозневой боялся только одного - повредить своей карьере неудачным выбором профессии. За первый учебный год в Казанском университете он переменил три факультета и наконец понял, что его не прельщает перспектива жить всегда как бродяга и разведывать недра в нелюдимых местах, всю жизнь рассказывать ребятам сказку о яблоке, которое привело Ньютона к великому открытию, или дни и ночи колдовать над кислотами в химической лаборатории. Все это слишком мелко для него. Занятый поисками своего призвания, Лозневой занимался, конечно, кое-как, и дело кончилось тем, что в конце года его исключили из университета.
   Два года Лозневой колесил по стране в поисках "настоящего дела", занимаясь пока такими делами, которые бы не сильно обременяли и по возможности давали приличный заработок: то служил администратором в бродячей труппе иллюзионистов и акробатов, то вел курсы танцев в небольшом клубе... В стране совершались грандиозные дела, а он оторвался от них; весь народ жил напряженной и сплоченной жизнью, а он незаметно выключил себя из нее...
   Таким его и призвали в армию.

   Лозневой почему-то вдруг решил, что в армии он может с необычайным блеском проявить свои недюжинные способности и очень высоко взлететь на воинском поприще. Он проявил некоторое усердие по службе и довольно быстро, используя все возможности, добился офицерского звания. Его привлекла штабная работа. С тех пор его мечтой стало одно: изо всех сил карабкаться и карабкаться по военной лестнице, чтобы как можно быстрее добиться видной жизни и славы...

 

   XVII

 

   Молодой журавль стоял на кочке; правое крыло его свисало до земли. На востоке медленно поднималась слабая осенняя заря. Тоскующим взглядом журавль осматривал незнакомые, неприютные места. Вокруг простиралось кочковатое болото, поросшее одинокими чахлыми березками, камышом и кугой. Летом это место привольное: много воды, травы, разных земных гадов... Но теперь болото застыло, все на нем замерло от стужи. Ветер шумел сухими, мерзлыми травами. Жутко было одинокому журавлю в час рассвета на этом пустынном болоте. Он перепрыгнул на другую кочку, затем на третью, волоча подбитое крыло. Остановившись, он опять бросил по сторонам потерянный, тоскующий взгляд, вспомнил о своей стае, с которой летел в теплые места, и жалобно закричал на все болото.
   - От своих отстал, что ли? - спросил Костя.
   - Видно, подраненный, - сказал Серьга Хахай. - Пропадет здесь! У нас тут большие холода.
   Они шли от Ольховки на запад. Оба были в полушубках, шапках и добрых сапогах. У каждого за плечами тяжелая котомка. Ветер обжигал их лица.
   На восходе солнца они были в Лосином урочище. Пока шли лесом, у Кости росло какое-то новое чувство. Он не мог понять его, но оно было отрадно его душе. Лес был стар и дремуч. По обочинам дорожки, прикрывая ее темным густым лапником, стояли старые, замшелые ели. Их острые вершины, поднятые высоко на просторе, качались от ветра, а внизу, на земле, опушенной мхами и расшитой узорами орляка, было тихо и глухо. В стороне от дороги стоял сплошной частокол еловых стволов, и нигде не виднелось ни одного просвета. Лес был такой же, как на Каме. "Везде земля одна, - почему-то подумал Костя. - Везде наша".
   В глубине урочища их встретил партизанский патруль. Затем они вышли к широкой поляне, и Костя увидел избу лесника с заросшей мхом крышей, с висящими вкривь и вкось ставнями. Серьга Хахай объяснил ему, что эту избу облюбовали партизаны. И здесь вдруг Костя понял, что для него начинается новая жизнь и что то приятное чувство, какое он испытывал в пути, родилось от ощущения близости и новизны этой жизни.
   В избе было людно. Два человека в военной форме разбирали и чистили на столе станковый пулемет. "О, наш брат! - обрадовался Костя. - Видать, кадровики". Рядом с ними высокий сухощавый человек в очках, по виду учитель сельской школы, старательно укладывал свои вещички в охотничий рюкзак. Две девушки в простых городских костюмчиках шептались у окна, осматривая телефонный аппарат. Грузноватый парень в шоферском комбинезоне сидел у стола и громко рассказывал двум подросткам, как надо обращаться с ручной гранатой.
   Из-за стола, в переднем углу, поднялся Степан Бояркин. Вся нижняя часть его сухого, болезненного лица была покрыта густой мыльной пеной.
   - А-а, шатущий, явился? - сказал он строговато, но обрадованно. Шагай сюда! Что долго?
   - Дела!.. - ответил Хахай.
   - Знаю твои дела! Небось Ксютка не отпускала?
   Подойдя к столу, Хахай сообщил:
   - Тут вот со мной один товарищ... - Оглянулся назад. - Иди сюда!
   - Кто такой? - спросил Бояркин.
   Смущаясь, Костя начал рассказывать о себе. Вокруг стола столпились партизаны. Степан Бояркин спросил:
   - Документы имеешь какие?
   - Э-э! - протянул Серьга. - Какие у него могут быть документы?
   - Почему же? - обидчиво покосился Костя. - Документы имею при себе.
   - Какие?
   - Разные. Комсомольский билет имею.
   - Покажи.
   Костя смущенно оглянулся на партизан.
   - Потерял? - усмехнулся Бояркин.
   - А, ладно! - сказал Костя решительно.
   Раскинув полы полушубка, он поднял подол гимнастерки и начал расстегивать брюки. Бояркин улыбнулся.
   - Это в каком же ты месте документы держишь?
   - Видишь где?
   - Разбей тебя громом! - воскликнул Серьга и расхохотался, хватаясь за бока. - Вот упрятал!
   Вокруг тоже захохотали.
   - Чего ржете? - обиделся Костя. - Какой тут смех? У меня, может, никаких надежных мест больше не было! Тьфу, будь она проклята, эта пуговка!
   - Ну ладно, ладно, - все еще улыбаясь, сказал Бояркин. - Иди вот к печке, отогрей руки. После достанешь. Я вот добреюсь, тогда и поговорим. Шагай к печке!
   - Есть! - ответил Костя радостно и четко, как привык отвечать на службе.
   Серьга и Костя примостились у печки. Вскоре подошел Бояркин. Выкинув из печки уголек, он закурил и придирчиво осмотрел документы Кости.
   - Порядок! - сказал в заключение. - Давай обживайся. Скоро за работу. Тут у нас большое дело будет. По всем лесам собирается народ. Оружия нет?
   - Не имею.

   - Найдешь! - ободрил Бояркин и задумчиво добавил: - Да, скоро за дело!

 

   XVIII

 

   В пустом сарае Ерофей Кузьмич ставил самогонный аппарат: гремел кадками, трубами, жестью. В доме уже три дня стоял крепкий хмельной запах барды. Алевтину Васильевну мутило от этого запаха, и она несколько раз посылала Марийку узнавать, как у отца подвигается дело. Каждый раз Ерофей Кузьмич молча встречал и провожал сноху, а тут спросил:
   - Этот... лоботряс-то... дома?
   - Где же ему быть?
   - Пошли сюда.
   Лозневой явился к хозяину растерянный, бледный. Оставшись один, он весь день сидел в горнице за подтопкой, как барсук в норе. Сунув в приоткрытые ворота тонкий висячий нос и клинышек татарской бородки, он коротко спросил:
   - Звали, Ерофей Кузьмич?
   - Иди сюда!
   Лозневой осторожно вошел в сарай. Ерофей Кузьмич поднял голову из-за кадки.
   - Не ушел?
   - Куда мне идти, Ерофей Кузьмич?
   - А куда тот?
   - В лес куда-то.
   - И ты бы шел вместе! Чего сидеть?
   - Не могу я, - сдерживая подрагивающие губы, ответил Лозневой. Здоровье у меня плохое. Да и какие тут могут быть партизаны? Вон какая армия была - и ту разбили! Что партизаны могут сделать? Скоро уж зима... А начнется она - и все разбредутся сами. Все одно уж! Или в лесу погибать, или здесь!
   - Ха! Тебе все одно! - Опираясь рукой о кадку, Ерофей Кузьмич поднялся на ноги. - А мне? Ты это соображаешь своей мозгой? Мне какой риск тебя держать, понимаешь? Тебя убьют - ты большевик...
   - Я не большевик, - торопливо перебил Лозневой.
   - Ну, с ними был. Все одно. А меня за какую-такую?
   Ерофей Кузьмич хорошо понимал, что если Лозневой не ушел с Костей, то теперь никуда не уйдет, а значит, он в полной его власти. Теперь с ним можно было делать что угодно и разговаривать как угодно. Ерофей Кузьмич сказал резко, отрывисто:
   - Уходи и ты! Вот и все!
   У Лозневого затряслись плечи. Он упал на колени перед хозяином, начал хватать его за полы шубы.
   - Ерофей Кузьмич! Дорогой! Не губи! Не гони! Куда мне?
   - Стой ты! Чего ты... тут? Пусти!
   - Не гони!.. - шептал Лозневой, весь дрожа.
   - Ну, встань, встань! - Ерофей Кузьмич присел на дрова. - Что же мне делать с тобой? Риск, ведь риск.
   - Может быть...
   - Все может быть! - резко перебил Ерофей Кузьмич. - Немец, он не будет тебе разбираться. Большевик - под пулю, прятал большевика - тоже...
   Лозневой молчал, горбясь перед хозяином.
   - Ну, вот что, - сказал наконец Ерофей Кузьмич более мягко. - Так и быть: похлопочу перед всем обчеством. Так и скажу: сохраню человека военного командира. Может, не выдадут. Может, пронесет господь. А ты с сегодняшнего дня мой племяш. Понял? Будешь глух и нем. Сможешь?
   - Смогу, - шевельнул губами Лозневой.
   - Глух и нем! Сызмальства! Запомни! - твердо сказал Ерофей Кузьмич и поднялся с дров. - Чтобы я больше слова от тебя не слышал! Так, значит, будешь работать и будешь жить. Как племяш. - Он оглядел высокую, сухощавую фигуру Лозневого, точно оценивая, выйдет ли из него хороший работник. - А сейчас иди да барду начинай таскать с Манькой. Гнать пора. Выгоним выпьем малость. Хочешь выпить-то?
   - Хорошо бы...
   - Но-но! - прикрикнул Ерофей Кузьмич. - Забыл? Глух и нем! Ну, выпить-то, выпить хочешь? - закричал он, как кричат глухонемым, и, подняв бороду, два раза щелкнул по горлу.
   Лозневой закивал головой.
   - То-то! Да сапоги-то, сапоги сними! - опять закричал Ерофей Кузьмич. - Сними их! Бардой замажешь! Старые ботинки надень! - Он покрутил руками вокруг ноги, будто завязывая обмотку. - Понял?
   Лозневой растерянно покачал головой.
   - Ладно, пойдет дело, - заключил Ерофей Кузьмич. - Иди!
   ...К вечеру аппарат был пущен на полный ход. Под железной бочкой, положенной на камни, полыхал огонь. Железной трубкой, изогнутой в два колена, эта бочка соединялась с кадкой ведер на двенадцать; весь верх у нее был заляпан тестом и заделан тряпицами. В кадке шумно бурлила барда, из-под теста выбивались струйки хмельного пара. От бардника шла прямая трубка в сухопарник - небольшой пустой бочонок, стоявший на чурбане, а затем в холодильник, сделанный из чана. У самого дна его торчала небольшая трубочка, из которой - по тряпичке - стекало в бутылку белесое, бьющее в ноздри зелье. Все в аппарате гудело, клокотало, вздрагивало. Около него было дымно и душно от запаха барды.
   Лозневой молча сидел у паровика, шевелил палкой огонь. Марийка заделывала свежим тестом отдушины в барднике, где били струйки пара. Она была поражена отказом Лозневого идти с Костей к партизанам и не могла понять, что это означало. Весь день она хотела поговорить с ним об этом, но никак не удавалось. А теперь, у аппарата, она заговаривала не один раз, но Лозневой молчал и молчал, испуганно озираясь на ворота.
   - Что же вы молчите? - спросила Марийка. - Онемели, что ли?
   Лозневой повернул к ней ярко освещенное огнем лицо. Сказал тихонько:
   - А что мне говорить теперь?
   - Почему не пошли-то?
   - Эх, Марийка! - Лозневой швырнул палку в огонь. - Не знаешь ты, как тяжело мне! Кончена моя жизнь. Я знаю, что все кончено. И мне страшно. Сижу вот у этого аппарата, и кажется мне, что я в аду кромешном...
   - Ушли бы лучше, - посоветовала Марийка. - Мне и то не сладко жить в этом доме. А вы совсем чужой. Почему не пошли?
   - Не мог я уйти...
   - Да почему?
   - Не мог. Я бессилен перед собой...
   Скрипнули ворота. Вошел Ерофей Кузьмич в широкой рыжей загрубелой шубе и шапке-ушанке, отделанной серым собачьим мехом. Еще издали он заметил, что из трубочки, где стекал самогон, била сильная струйка пара.
   - Эй, вы! - Ерофей Кузьмич кинулся к аппарату. - Что ж вы делаете? Эй ты, чучело! Выгребай огонь! Выгребай, живо!
   Перепугавшись насмерть, Лозневой начал выхватывать из-под бочки пылающие головни и раскидывать их вокруг, - в сарае стало темно от дыма.
   - Ах ты, только отойди! - метался хозяин. - Наделали было делов!
   - Да что стряслось? - спросила Марийка.
   - Не видишь - что? Куда это нагнали столько паров? Того и гляди, в бутылку могла пойти барда, а то и трубы сорвать к черту! Надо ж понимать!
   Аппарат начал клокотать тише. Успокоившись, Ерофей Кузьмич поставил под трубочку с висячей тряпичкой порожнюю бутылку, а наполненную самогоном поднял на уровень глаз.
   - Хорош ли?
   Усевшись с бутылкой на дрова перед огнем, Ерофей Кузьмич вытащил из кармана шубы чайную чашку, украшенную цветочками, и луковицу. Наполнив чашку самогоном до краев, поднес к ней гребешок огня на конце лучинки. В чашке заиграл, заплескался голубой огонь.
   - Ничего, подходящ!
   Подняв чашку, он взглянул на Лозневого, который стоял рядом, молча обтирая полой истрепанного пиджака обожженные пальцы. На лице хозяина, освещенном огнем, сияло выражение полного довольства собой.
   - Ну, - сказал он, - будем здоровы!
   Не торопясь, он выпил чашку до дна и, крякнув, поставил ее на землю у ног. Укусив разок луковицу, спрятал ее в карман.
   - Вот так-то в жизни, - заговорил он неопределенно. - Живешь и не знаешь: что впереди? Что будет завтра - вот вопрос, а? Ой, трудно человеку на земле! Ну, ты, выпей-ка!
   Лозневой опьянел от одной чашки крепкого первача. Когда Ерофей Кузьмич опять ушел в дом, он сел на дрова, на место хозяина, пьяно осмотрелся и, осмелев от зелья, позвал Марийку:
   - Брось там! Иди сюда.
   Марийка присела рядом.
   - Почему не ушел, говоришь? Скажу! Скажу все! Мне теперь все равно. Все! Все! - Он пьянел и пьянел. - Я не мог уйти из этого дома. Не мог! Я ничего не могу сделать с собой! Ты понимаешь?
   - Да почему не мог?
   Лозневой схватил руки Марийки, потянул их к себе, сказал передыхая:
   - Я не мог... не мог уйти от тебя!
   Марийка вырвала руки.
   - Не мог! - выкрикнул Лозневой. - Я не могу жить без тебя!
   Марийка встала.
   - Вы пьяный.
   Марийка вдруг почувствовала, что у нее горит все лицо. За несколько секунд перед ней промелькнуло много недавних картин. Она вспомнила тот день, когда Лозневой пришел с Андреем, как он наблюдал за ней в доме, разговаривал на дороге за деревней, как он лежал на крыльце и долго не отвечал, где Андрей. "Он обманул меня! - обожгла ее мысль. - Обманул, подлец!" В груди ее все затрепетало от страшного гнева и дикой радости. Она ударила комком теста по кадке.
   - Не уйдешь? - крикнула она. - Не хочешь?
   - Не хочу, - чуть слышно ответил Лозневой.
   - Так я уйду! - всей грудью крикнула Марийка. - Ах, подлец ты какой! Какой ты подлец!
   Под Лозневым рассыпались дрова.
   - За что?
   - Знаешь, за что, тля ты поганая!
   - Марийка, сердце мое, не уходи!
   В ответ Марийка хлопнула воротами сарая.
   Несколько минут она стояла на крыльце. Над Ольховкой, над всем ближним миром текла глухая, без звезд, осенняя ночь. Непомерной тяжестью давила она землю. Нигде поблизости не слышно было признаков живой жизни, но у Марийки радостно, шумно, со всей силой билось сердце.

   В полночь она ушла к матери.

 

   XIX

 

   Утром приехали гитлеровцы.
   Ольховцы увидели их, когда они поднимались по склону взгорья к деревне. Крупные куцехвостые кони невеселой глинистой масти ступали тяжко, уныло волоча тяжелые военные повозки. С ночи опять занепогодило. Некоторые гитлеровцы, согнувшись, сидели на повозках, другие шли, скользя по грязи, отворачиваясь от холодного промозглого ветра, изредка поглядывая на едва заметное пятно в темных небесах, совсем не похожее на солнце.
   Все ольховцы попрятались в дома. Заехав в Ольховку, гитлеровцы удивились необычной тишине. Но вдруг над улицей пронесся звонкий собачий лай. К обозу выскочила из подворотни маленькая рыжая собачонка. Высокий немецкий солдат в захлестанной грязью шинели, обернувшись, пинком отбросил ее от своей повозки. Собачонка молча перевернулась в луже, но тут же вскочила и, не отряхиваясь, злобно тявкнув, бросилась на коней. В это время, словно по сговору, и с других дворов начали выскакивать собаки немало их было в Ольховке. Они подняли разноголосый истошный вой. Двигаясь улицей к середине деревни, немцы пинали их сапогами, отшвыривали от повозок и коней, хлестали кнутами, - нет, они, как бешеные, с визгом и лаем носились и носились вокруг обоза. Сдерживая дыхание, ольховцы украдкой поглядывали на улицу, где проезжали немцы, и с тревогой думали: это дурной знак, что так лютуют собаки...
   Гитлеровцы остановились на площади и сразу попали в дом правления колхоза. Сторожиха Агеевна, вскоре убежавшая оттуда, рассказала, что они, продрогнув, сразу натащили бутылок с водкой да разных банок с консервами и, неумолчно лопоча, принялись прежде всего подкрепляться с дороги. Все начали волноваться за судьбу Яши Кудрявого - он один остался с гитлеровцами в доме.
   Что там произошло дальше, навсегда осталось загадкой. Через час, крича, из дому выскочил в одной рубахе Яша Кудрявый. Его лицо и кудри были заляпаны варом. (Как раз перед приездом гиглеровцев Яша растопил вар для какой-то своей надобности.) Качаясь, звучно всхлипывая, Яша быстро пошел прочь от дома правления колхоза и скрылся в ближнем переулке. Бабы нашли его за огородами, в обтрепанных лопухах, и привели к Макарихе.
   Здесь Яша и лишился кудрей.
   Брила его сама Макариха. Брила плохо и долго. Прижимая голову Яши к своей груди, она часто тыкала помазком то в шею, то в ухо, а то излишне долго взбивала пену на затылке. Вокруг, горестно поддерживая подбородки, стояли бабы. Только когда Макариха делала порез, они шумели:
   - Ой, тише ты!
   - Изрежешь всего!
   Бритый, Яша стал неузнаваем. Он сидел у стола и неуверенно, как после долгой и тяжелой болезни, поворачивал маленькой, желтенькой, уродливо помятой головой, - бывают вот такие тыквешки, которым пришлось расти где-нибудь между кольев изгороди. Очертания черепа Яши проступали очень ярко, точно он был покрыт не кожей, а тонким слоем лака. На лице резче обозначились печальные морщины. Все это сделало его старше, обнаружило его уродство.
   - Он турак, немец, - сказал Яша. - Он балует.
   Бабы, пораженные переменами в Яше, молча вздыхали, а Макариха обняла его и попыталась утешить.
   - А ты не горюй, Яшенька, не горюй, - сказала она сквозь слезы. - Не горюй, дорогой. Все пройдет.
   Вспомнив, как Яша раньше, при шутливом содействии сельчан, собирался жениться на учительнице Нине Дмитриевне и всем хвастался ее любовью к себе, она добавила почти серьезно:
   - Гляди, еще и женишься скоро. Вот вернется Нина Дмитриевна, и женись. Не горюй, дорогой...
   Яша вдруг побледнел.
   - Зеркало! - сказал он тревожно. - Тай!
   Подали зеркало. Яша только один раз, очень быстро, заглянул в него, а потом, жалобно морщась, долго смотрел на женщин, будто говоря им: "Зачем вы это сделали? Зачем обрили? Теперь я не кудрявый, и Нина Дмитриевна не будет меня любить". Многие женщины, не выдержав, заплакали, а Яша со стоном упал грудью на стол и начал царапать его ногтями.
   - Господи! - вздохнула Макариха.
   Яша вдруг затих, а немного погодя встал, и тут все увидели, что большие и прежде ласковые его глаза полны темной, злой силы. Он сжал кулаки и крикнул в бешенстве:
   - Я пойту! Пойту! - и выскочил за дверь.
   Немного погодя от площади раздались крики и выстрелы. Поборов страх, женщины вслед за Макарихой бросились туда.
   В доме правления колхоза лязгали металлические голоса. У крыльца, слегка касаясь плечом выточенной стойки, стоял Ерофей Кузьмич в распахнутой дубленой потрепанной шубе и шапке-ушанке, сбитой набекрень. Он то опускал, то вскидывал глаза. Перед ним, скорчившись у крыльца, приложив правое ухо к земле, будто прислушиваясь, лежал маленький и худенький, как подросток. Яша Кудрявый. Левой рукой он царапал землю. С его раскрытых губ, пенясь, стекала кровь. Рядом с Яшей, в грязи, лежал тонкий плотничий топор.
   Когда ольховцы начали сбегаться к крыльцу, еще не поняв, что случилось, из дома вышло несколько гитлеровцев. Один из них, худой и высокий, с маленькой змеиной головкой, поправив на носу пенсне, нагнулся над Яшей, взял его за левую руку, подержал в своей - проверил пульс. Потом зачем-то ощупал длинными пальцами голый череп Яши, забрызганный грязью, и отдал какое-то приказание.
   Немцы подхватили Яшу и унесли в дом.
   Ерофей Кузьмич оторвался от стойки.
   - Ну, дела, бабы! - заговорил он, смущенно вздыхая. - Я как раз направился было к сватье, вон, Анфисе Марковне, а он мне навстречу - тут вот, из переулка... Я как взглянул на него, так и обомлел! Бежит сюда бешеный и бешеный, пена на губах так и кипит, а в руках топор... Ну, думаю, заскочит он к ним, натворит делов, а мы за него, дурака, прости господи, в ответе будем! Всю деревню, думаю, загубит! А это ведь могло выйти!
   - Не тяни, сват, - угрюмо попросила Макариха.
   - Ну, я ему наперерез было... - продолжал Ерофей Кузьмич. - Дай, думаю, задержу дурака, а он - на меня с топором... Фу, и сейчас оторопь берет! Как увернулся - сам не знаю. А только он кинулся к крыльцу - тут они... Да, истинно дурак - сам искал себе погибель... - Он кивнул на топор, валявшийся в грязи: - Чей это? У кого он схватил? Забрали бы.
   Все промолчали, как молчали все время, слушая Ерофея Кузьмича. Топор остался в грязи.
   На крыльце показался еще один гитлеровец: высокий, тучный, в желтых сапогах, гремящих железом. Он был во френче и с непокрытой головой, ветер легонько шевелил над широким лбом петушиный гребень волос. Заложив руки назад и расставив ноги, он высоко поднял одутловатое, красное от ветра и вина лицо. Около минуты он стоял, не трогаясь, и куда смотрел непонятно было: так безжизненны были его серенькие глаза.
   - Я ест комен-дант! - внезапно гулко сказал Квейс, не трогаясь с места. - Вы слушат мой приказ! Не будет слушат мне - расстрел! Мой приказ - приказ германска армия. Понял, да?
   Никто не ответил. Но Квейс, видимо, и не нуждался в ответе. Звякнув подковами, он шагнул вперед, спустился на ступеньку ниже и, ткнув пальцем в Ерофея Кузьмича, обратился к толпе:
   - Это ест ваш человек, да?
   - Здешний... - переждав немного, отозвался дед Силантий.
   - Хорош человек? Знаете, да?
   - Знаем. Был хорош, а каким будет - кому известно? - осмелел дед.
   - Разговор говорит дома! - сказал Квейс сердито, тряхнув гребнем волос. - Сейчас дело! Я предлагаю избрат... - Он опять ткнул пальцем в Ерофея Кузьмича. - Как твой фамилий?
   Ерофей Кузьмич попятился к толпе.
   - Не желаю я! Никуда не желаю!
   - Как фамилий? - резко повторил Квейс.
   - Лопухов.
   - Предлагаю избрат господин Лопухофф ваш старост, - закончил комендант Квейс. - Кто протиф? Нет протиф? Все! Разой-дись! Шнель!
   Толпа медленно разбрелась в стороны.
   Один Ерофей Кузьмич остался у крыльца.

   "Черт меня дернул останавливать этого дурака! - подумал он удрученно. - Выходит, усердие свое показал... Вот теперь и крутись!"

 

   XX

 

   Не торопясь, комендант Квейс поставил на край стола стопку из черной пластмассы, какие носят вместе с флягой, наполнил ее светлым вином из высокой бутылки с цветистой этикеткой. Коротко взглянул на Ерофея Кузьмича, приказал:
   - Пей. Это шнапс.
   Ерофей Кузьмич прижал шапку к груди.
   - Благодарствую...
   - Ты ест старост, - мягко пояснил Квейс. - Ты должен слушат немецкий комендант. Что говорю я - приказ немецка армия. Ты должен точно исполнят мой приказ.
   "Занес меня сюда дьявол! - уныло подумал Ерофей Кузьмич. - Такое время в тени бы прожить!" Он осторожно поднял стопку, боясь сплеснуть вино через край, выпил, не спеша обтер усы.
   - Ничего. Только послабее будет нашей.
   - Ты ест старост, - вновь начал разъяснять Квейс. - Ты должен слушат немецкий комендант. Ты должен отвечат все вопросы немецкий комендант. Ты понял, да?
   - Все, как есть, понятно...
   Квейс некоторое время трудился над консервной банкой, и Ерофей Кузьмич, внимательно наблюдая за ним, никак не мог понять, что он ест. "Не то фрукт какой ихний, - недоумевал он, - не то просто репа какая?" Отложив вилку, Квейс разогнулся в тяжелом деревянном кресле, остановил свой взгляд на старосте.
   - Где ест ваш болшевик?
   Ерофей Кузьмич выпрямился перед столом.
   - Большевиков у нас нету, - заявил он убежденно. - Их и было-то немного. Каких в армию забрали, какие уехали... Председатель сельского совета давно уехал, а колхозный - самым последним подался.
   - Что ест - подался?
   - Ну, уехал, стало быть.
   - Куда уехал?
   - А туда, к Москве.
   - О, Москау! - Квейс запрокинул глаза. - Немецка армия будет скоро Москау! О, это ест большой город! - И опять к старосте: - Он уехал Москау? Ты должен говорит точно.
   - Что вы, точно и говорю. Своими глазами видел, как уезжал. Бабы домой вернулись, а он дальше поехал. Без власти пока жили.
   Сообщения старосты, видимо, не удовлетворили Квейса. Он поворочал туловище в кресле, подвигал скулами, начал набивать трубку табаком. Раскурив ее, подержал спичку над столом - над ней медленно угасал огонь.
   - А кто поджигал хлеб?
   - Где же знать! Это ночью было.
   - Ну, ночью! - фыркнул Квейс, окутываясь дымом. - Надо знат! Ты старост! Ты должен сообщат немецкий комендант, кто сжигал хлеб. Понял, да?
   - Оно так... Только где мне знать?
   Квейс пристукнул рукой по столу.
   - Надо знат! Мы будем знат!
   Он поднялся, заговорил другим тоном:
   - Мой первый приказ!
   - Слушаю...
   Выйдя из комендатуры, Ерофей Кузьмич прошел по всей деревне и объявил первый строжайший приказ Квейса: всех собак немедленно повесить на воротах. За невыполнение назначалась одна мера наказания - повешение хозяев, тоже на воротах, рядом с собаками. Все ольховцы были ошарашены этим приказом коменданта. Вскоре всюду поднялись крики, собачий визг и лай.
   Сумрачным возвращался Ерофей Кузьмич на свой двор. Открыв ворота, он увидел, как из-под крыльца выскочил Черня. Верный страж взглянул на хозяина, не трогаясь с места, раза два вильнул хвостом - и вдруг, сгорбясь, оглядываясь, бросился под амбар. "Неужто чует смерть? поразился Ерофей Кузьмич. - Экая тварь, а? - И даже растрогался. - Тоже ведь хочется жить!" И лицо Ерофея Кузьмича точно покрыла тень.
   В воротах сарая показался Лозневой, в армяке, подпоясанном ремешком, в ботинках и старой шапчонке. По приказу хозяина он с утра очищал сарай от навоза.
   - Закончил? - крикнул ему Ерофей Кузьмич.
   - Еще немного, Ерофей Кузьмич...
   - Но-но! Заговорил? - прикрикнул хозяин. - Опять забыл? Ты у меня гляди! Голову за тебя подставляю! Кончай живо!
   Алевтина Васильевна молча загремела посудой, но Ерофей Кузьмич отказался обедать. Не раздеваясь, не снимая шапки, присел у стола.
   - Чего это ты? - спросила жена.
   - Значит, душа не принимает, вот чего. Тебе объясняй все! Липнет всегда, прости господи, как репей.
   - Только заступил в эти старосты, и от еды отбило.
   - Не точи, точило!
   Васятка сидел у окна с книжкой, изредка поглядывая из-за нее на отца.
   - Брось книжки! - сказал Ерофей Кузьмич. - Дело есть.
   - Куда, тять?
   - Черню вешать.
   - Черню? - вскочил Васятка. - За что?
   - Иди, спроси у него...
   - У кого, тять?
   - У коменданта, у кого же!
   Алевтина Васильевна не на шутку перепугалась.
   - Кузьмич, да ты что? Хорошо ли с тобой? В уме ли?
   Ерофей Кузьмич кивнул на окно.
   - Иль не слышишь, как по всей деревне собаки взбесились? Пошли! Торопиться надо.
   Васятка вскочил, заревел, бросился к двери:
   - Не дам я Черню! Не дам!
   - Василий! - Ерофей Кузьмич поднялся. - Или хочешь, чтобы я заместо Черни висел на воротах? Этого хочешь?
   - Все одно не дам! - рыдая, еще сильнее закричал Васятка. - Я убегу с ним! Вот тебе! Пусть ищет... твой комендант... чертов немец!
   - Василий! - Ерофей Кузьмич рванулся к двери. - Вожжей захотел? Ты что говоришь? - Он схватил сына за чуб. - Ты знаешь, сморчок поганый, что за это будет? Знаешь? Знаешь?
   - Уйди! - вырвался Васятка. - Я Черню еще маленького... щенка еще... Черня! - крикнул он, падая у порога, - Чернюшка, родный!
   Отбросив ногой Васятку, Ерофей Кузьмич хлопнул дверью так, что содрогнулся весь дом. Увидев опять хозяина, Черня с визгом бросился от крыльца и махнул через прясло на огород.
   Пришлось звать на помощь Лозневого. Сделав из тонкой бечевы петлю, тот ушел на огород и, приласкав, поймал Черню. Неожиданно почувствовав петлю на шее, Черня коротко взлаял, рванулся в сторону, задыхаясь, стал на задние лапы. Но Лозневой, дернув за конец бечевы, разом свалил его на землю.
   - Волоки сюда! - закричал от прясла Ерофей Кузьмич. - Не пущай! Не давай воздуху! Да тяни ты, косорукий черт!
   Лозневой волоком потащил Черню с огорода. С вытаращенными глазами, блестя языком, брызгая пенистой слюной, Черня бросался в стороны, переворачивался в грязи, из последних сил упирался передними лапами, бороздил по земле брюхом...
   - Бери рывком! - командовал Ерофей Кузьмич. - Рви от земли! Да не бойсь! Чего-дрожишь, как в лихоманке? Тяни сюда!
   - Помоги! - не вытерпел Лозневой.
   - Но-но! Опять? Дай сюда!
   Бросив конец бечевы через перекладину ворот, Ерофей Кузьмич отвернулся, хватаясь за грудь, сказал:
   - Вешай сам. Я не могу...
   Через минуту, взглянув на ворота, Ерофей Кузьмич увидел, что Черня уже висел в петле, слабо подергивая лапами. И тут же он заметил: на пригорке, против двора, возвышался, скрестив руки на широком заду, комендант Квейс. Должно быть, он вышел посмотреть, как выполняется деревней его первый приказ. По одну сторону от Квейса стоял немец-солдат с автоматом у груди, по другую - Ефим Чернявкин, уже без бородки и в новом пиджаке. Он что-то говорил коменданту, кивая на лопуховский двор, вероятно, указывал, где живет староста.
   - К нам! - бросил назад Ерофей Кузьмич.
   Но Лозневой, растерявшись, не мог тронуться с места. Пока он соображал, в какой угол двора бежать, комендант Квейс в сопровождении своего солдата уже подходил к раскрытой хозяином калитке, печатая на сырой земле следы своих сапог с подковами.
   - Старост знает порядок! - сказал Квейс весело, довольный тем, что назначенный им староста точно выполнил его первый приказ, показав тем самым пример всей деревне. - О, мы будем, старост, работат хорошо! Ошен хорошо!
   И будто в знак того, что между ним и старостой отныне установились самые приятельские отношения, он даже потрепал Ерофея Кузьмича по плечу:
   - Гут, старост! Хорошо!
   - Гут, гут, - растерянно поддакнул Ерофей Кузьмич, чувствуя, что Лозневой торчит позади, и стараясь скрыть его за своей спиной.
   Но Квейс уже заметил Лозневого.
   - Кто он?
   Ерофей Кузьмич отступил в сторону от калитки. С радостью заметив, что Ефим Чернявкин скрылся за пригорком, он ответил, стараясь придать голосу как можно больше спокойствия и равнодушия:
   - Это? Племяш будет. Немой.
   - Не твой? - не понял Квейс. - Шей он ест?
   - Он мой, - бледнея, заторопился пояснить Ерофей Кузьмич, - да только немой он.
   - Как понимат? Твой ест не твой?
   - Немой он! Немой! - Совсем падая духом, Ерофей Кузьмич попытался жестами пояснить, что его "племяш" не может говорить, и только окончательно сбил с толку коменданта.
   Так и не поняв, в чем дело, Квейс посчитал, что староста шутит с ним "по-русски", и, добрый от вина, захохотал весело:
   - О, старост ест чудак! Гут старост!
   - Гут, гут, - приходя в себя, старательно подтвердил Ерофей Кузьмич.
   Глазом знатока Квейс осмотрел Черню - он медленно поворачивался животом на запад. Указав на Лозневого, спросил:
   - Он вешал, да?
   - Он, он, как же!
   Лозневой стоял, с усилием сдерживая дрожь.
   - Хорошо вешал! - похвалил Квейс. - Я видал. Быстро! Он может вешат ошен хорошо!
   Ерофей Кузьмич понял, что беду пронесло, и предложил:
   - Господин комендант, пожалуйте в дом! Чем богаты, тем и рады. Шнап этот... есть. Гут шнап!
   - О, шнапс! - сказал Квейс и шагнул в калитку.

   Поднимаясь на крыльцо, Ерофей Кузьмич увидел над дверью узелок, в котором был завязан стебель петрова креста. Он вздохнул, торопливо прочитал про себя случайный отрывок какой-то молитвы и переступил порог в сенцы.

 

   XXI

 

   К полудню все собаки были повешены.
   Ольховцы считали, что если есть на дворе собака, - это настоящий двор, а без нее - нежилое, дикое место.
   И вдруг собак не стало.
   Замерли дворы. Страшно было коротать длинную осеннюю ночь: все казалось, что кто-то стучит в ворота, бродит по двору, лезет в хлев, скребется в сени... Все ольховцы испытывали одно тяжкое чувство: будто они, повесив собак, перестали быть хозяевами своих усадеб, своего двора и всей своей судьбы.
   ...Дом правления колхоза немцы заняли для комендатуры, а соседний дом уехавших Орешкиных - для жилья. Немцы срубили посреди деревни несколько молодых, тонкоствольных берез, - над деревней сразу поубавилось мягкого радостного света. Из берез немцы приготовили длинные слеги и, не очищая их от бересты, огородили оба дома. Из березовых вершинок был сделан проход до дверей комендатуры, - сразу около них, сгорбясь, защищая лицо от ветра, встал часовой с автоматом.
   Что делалось в домах, где поселились немцы, никто из ольховцев не знал. Все беспокоились за судьбу Яши Кудрявого и гадали:
   - Умер, должно, сердешный...
   - Умер, так отдали бы хоронить.
   - Может, лечат? Один-то у них никак доктор?
   - Может, и лечат, раз доктор у них...
   На второй день комендант Квейс не показывался и даже не вызывал Ерофея Кузьмича: был болен после русского самодельного шнапса. У дверей комендатуры менялись часовые. Немцы молча возились у повозок на занятых дворах, у колодцев, носили в дома дрова. Из труб все время, не стихая, валил дым. Ольховцы поглядывали на дома, занятые немцами, и ругались:
   - У-у, черти немые!
   - Хоть бы сказали что про Яшу-то...
   Когда комендант Квейс начал немного оправляться от тяжелого похмелья, доктор Реде пригласил его в свою комнату. Был вечер. Окна комнаты были плотно закрыты черной маскировочной бумагой. На столе на разных банках теплились в маленьких круглых плошках, залитых вонючим жиром, хилые огоньки.
   - Дорогой Квейс, - сказал доктор Реде, - завтра я уезжаю.
   - Так скоро?
   - Эту поездку с вами, - продолжал Реде, поправляя на носу пенсне, несмотря на разные трудности в пути, я считаю совершенно исключительной. Мне удалось достать здесь чрезвычайно интересный, очень важный материал для моей новой книги.
   Квейс еще плохо соображал после похмелья. Водя бесцветными глазами по огням, он переспросил:
   - Для книги?
   - Да, - сказал Реде. - Вы ведь знаете, что я оставил свой прекрасный кабинет в Страсбурге и, выполняя поручение профессора Хирта, поехал вместе с армией, чтобы собрать как можно больше материалов для своей новой книги. В ней я очень убедительно доказываю превосходство немецкой расы над всеми остальными расами и, в частности, над славянами, которые самой природой обречены на то, чтобы частью вымереть в ближайшее время, а частью - стать нашими рабами...
   - Да, я слышал, - ответил Квейс. - Это должна быть чудесная книга. И вам уже удалось получить для нее здесь важный материал?
   - Сейчас покажу, дорогой Квейс.
   Доктор Реде молча открыл чемодан, и Квейс, взглянув, обомлел: чемодан доверху был наполнен человеческими черепами и костями, еще сверкающими белизной. Доктор Реде осторожно вытащил из чемодана небольшой череп, положил его на стол между двух огней.
   - Я не понимаю, - тревожно сказал Квейс.
   - Это череп Якова Кудрявого, - сообщил Реде, - заместителя председателя здешнего колхоза, большевика. Он будет в Страсбурге, в музее нашего общества по изучению явлений наследственности*.
   _______________
   * В Страсбурге, под руководством профессора университета Хирта,
   гауптштурмфюрера, директора одного из отделов "Института
   военно-исследовательской работы", в управлении по вопросам
   наследственности составлялась, по поручению Гиммлера, коллекция
   скелетов и черепов всех рас и народов. Об этой "научной работе"
   гитлеровцев стало известно на Нюрнбергском процессе.
   - Он? - изумился Квейс.
   - Это типичный представитель русской нации, обреченной на вырождение, - продолжал доктор Реде. - Обратите внимание! - Он дотронулся рукой до черепа. - Все строение черепа очень хорошо показывает, как было низко умственное развитие этого представителя русской нации. В результате смешения крови русские племена уже выродились, по сути дела, в идиотов, которых можно использовать лишь как рабочий скот, а большая часть их просто опасна для нового общества, которое создается нами в Европе. Вы понимаете?
   - Я понимаю, - склонился Квейс.
   В глазах коменданта все еще не просветлело. Он смотрел на стол, и ему виделось огромное пространство, по которому были раскиданы большие груды железа, множество черепов и всюду пылали, пылали огни...

 

 

 XXII

 

   На другой день в Ольховке произошло новое событие, какого не случалось в ней никогда, даже в худшие времена ее многовековой жизни.
   Ерофей Кузьмич держался одного решения: жить тихо и незаметно, как живут, скажем, летучие мыши. "Они ведь как живут? - размышлял он про себя. - Наступило непогожее время - залегли, замерли; подошло лето ожили. Да и летом только по ночам вылетают на промысел. Вот как живут! До чего умные твари!" Поведение немцев в деревне не понравилось Ерофею Кузьмичу с первого дня: он всей душой почувствовал, что они в самом деле жестоки и беспощадны и, пока находятся здесь, от них можно ожидать любых злодеяний. И поэтому Ерофей Кузьмич хотя и стал под нажимом Квейса старостой, но втайне решил всеми мерами избегать этой службы. Пользы от нее никакой, а беду нажить легко. Узнав, что Костя ушел куда-то в леса, где есть партизаны, Ерофей Кузьмич понял, что надо быть особенно настороже: если они проведают о его усердии на немецкой службе - не сносить ему головы. Вот почему Ерофей Кузьмич решил никогда не являться в комендатуру без вызова, а все дела по должности, пока не удастся избавиться от нее, справлять так, чтобы вся деревня знала, что лично он не желает ей никакого вреда.
   Когда его вызвали в комендатуру, он высказал семье свое предположение:
   - Может, отъезжать собрались?
   - Да унесли б их черти! - ответила жена.
   - Погоди, унесут! - уверенно заявил с печи Васятка.
   - А чего им тут делать? - сказал Ерофей Кузьмич, накидывая на плечи полушубок. - Им тут нечего делать. Им же воевать надо. Да-а, должно, собрались... Где рукавицы-то? Ну, отъедут, так это и лучше, меньше беспокойства.
   На площади, перед домом правления колхоза, стояло несколько старых берез с шершавой, потрескавшейся на комлях корой; длинные ветви, точно струи, стекали с их покатых вершин почти до самой земли. Под березами издавна было поставлено несколько скамеек и лежало два больших, временем точеных, камня-валуна. В свободные часы сюда часто собирались пожилые колхозники. Развертывая кисеты, дымя цигарками, они неторопливо обсуждали не только свои колхозные, но и всесоюзные и мировые дела. Иногда, в душное время, здесь устраивались колхозные собрания и митинги. Весной и летом, когда из клуба тянуло на волю, Ольховская молодежь любила проводить под этими березами свои вечерние гулянки. До полуночи не стихали здесь счастливый гомон, звуки гармоней, пляски и песни. Веселое, радостное было это место.
   Пересекая площадь, Ерофей Кузьмич взглянул на эти березы и даже приостановился в недоумении. Под березами толпились немцы. В руках у них поблескивали топоры. "Неужто и эти хотят свалить? - подумал он негодующе. - Отсохли бы у них руки, у немтырей этих, право слово! И чего выдумали? Значит, не собираются пока в отъезд!" Но тут же Ерофей Кузьмич понял, что немцы пришли сюда не затем, чтобы срубить березы. Между двух из них они укрепили перекладину из толстой слеги. Ерофей Кузьмич еще не понял, для чего понадобилась эта перекладина, но у него внезапно заныло сердце. "Что ж они задумали, а?" Постояв в недоумении, он пошел дальше, поглядывая по сторонам с опаской.
   Из комендатуры навстречу ему вышел Ефим Чернявкин. "Выдал!" - ахнул Ерофей Кузьмич и опять остановился, хватаясь за березовую жердь ограды, слыша, как болью сердца опалило всю грудь. Раскинув полы пиджака, сунув руки в карманы брюк, Ефим Чернявкин прошел мимо часового независимо, даже не взглянув на него, а когда оказался рядом со старостой, шевельнул черной бровью:
   - Идешь, Кузьмич? Иди, там уже поджидают тебя.
   - Меня? - теряя голос, прошептал Ерофей Кузьмич. - А что там? Зачем?
   - Или не знаешь? Иди, скажут!
   Ерофей Кузьмич долго не мог попасть в дверь комендатуры. Давая ему дорогу, часовой отстранился сначала влево - и он почему-то толкнулся туда же, затем часовой, досадливо сморщась, отстранился вправо - и он вправо. Так повторялось несколько раз. Кончилось тем, что часовой, зарычав, схватил Ерофея Кузьмича за рукав я рванул в сени.
   Квейс встретил Ерофея Кузьмича сурово.
   Комендант стоял, расставив ноги, как для схватки, навалясь широким задом на край стола. Только успел Ерофей Кузьмич переступить порог и схватить с головы шапку, чтобы поклониться, Квейс оторвался от стола и, тряхнув петушиным гребнем волос, быстро ткнул указательным пальцем в направлении его груди.
   - Ты ест старост! - закричал он, будто залаял. - Ты должен говорит, кто ваш дерефн поджигал хлеб? Ты все надо говорит! Отвечат!
   У Ерофея Кузьмича разом опала боль в груди. "Ага, слава богу, не в лоботрясе дело! - подумал он. - Опять с этим хлебом!"
   - Где же мне знать, господин комендант? - Ерофей Кузьмич жалобно скривил лицо. - Если бы пришлось видеть - другое дело. Загорелось - я дома был, все люди знают...
   - Ты должен знат! - еще раз пролаял Квейс.
   - Нет, господин комендант, что хотите со мной делайте, - не знаю. Он покачал головой. - Не знаю, а указать зря не могу, не хочу брать греха на душу.
   Квейс круто обернулся, ткнул пальцем в угол.
   - Он поджигал?
   И только теперь, оглянувшись на угол, Ерофей Кузьмич понял, что случилось в это утро. На полу, у печного шестка, сидел, слабо раскинув ноги, завхоз колхоза Осип Михайлович. Темная рубаха на нем была изодрана в клочья, а под ними виднелись на теле багровые рубцы. Лицо у завхоза исцарапано, седые усы в крови, а в глазах, выглядывающих из-под опущенных лохматых бровей, и беспредельная тоска, и жаркие, точно от кремня, искры едва сдерживаемой ярости. "Ефим выдал! - весь немея, понял Ерофей Кузьмич. - Ох, черная душа! На смерть привел человека!" И хотя Ерофей Кузьмич был зол на Осипа Михайловича за те слова, какие тот сказал ему при народе на колхозном дворе, но, поняв, что завхозу грозит гибель, ответил коменданту твердо:
   - Не могу знать. Я не видал того, а раз не видал, как мне говорить? Мне жить недолго...
   - Он болшевик? - спросил Квейс.
   - И в большевиках он, господин комендант, никогда не бывал, - еще более твердо ответил Ерофей Кузьмич. - Уж это я знаю точно. За колхоз он, верно, горой стоял, а чтобы записаться в большевики - этого не было. Грех на душу не возьму, как хотите...
   Осип Михайлович поднял глаза на Ерофея Кузьмича, зашевелил окровавленными усами.
   - Прости, Кузьмич, перед смертью, - сказал он, тяжко передыхая. Плохое о тебе думал... - И в глазах его на некоторое время погасли кремневые искры.
   Квейс не понял завхоза, закричал:
   - Что ты сказал? Что? Отвечат!
   Осип Михайлович посмотрел на коменданта и с силой сказал сквозь зубы:
   - Перестань ты лаять, собака! - Махнул рукой на Ерофея Кузьмича: Ничего он не знает! - И добавил спокойно: - Большевик я с давних времен.
   - О! - торжествующе воскликнул Квейс, оглядываясь на своих солдат, стоявших у окон. - Он сознавал! Он ест болшевик! - На его одутловатом лице маленькие глазки поплыли куда-то вверх, как масляные пятна. - О! воскликнул он еще раз и, отвернувшись, заговорил о чем-то с солдатами по-немецки.
   - Да ты что, Осип Михайлович? В уме ли ты? - сказал Ерофей Кузьмич, подступив тем временем к завхозу. - Что ты на себя поклеп-то возводишь? Или жить неохота? Ты же не состоял в большевиках, всей деревне известно!
   - Открыто не состоял, - возразил Осип Михайлович. - Я тайный, Кузьмич, вот какое дело.
   - Тайный?
   - Да. С давних времен.
   - Пропал ты, Осип! - поморщился Ерофей Кузьмич.
   - Знаю...
   Немцы приволокли Осипа Михайловича в комендатуру рано утром. Все утро он решительно отвергал обвинение в поджоге хлеба и стойко, стиснув зубы, переносил побои. Но за несколько минут до прихода Ерофея Кузьмича, смотря на рассвирепевшего Квейса, он понял, что судьбы не миновать: в Ольховке кто-то должен ответить и пострадать за поджог хлеба. Он знал, что никто в деревне, даже Ефим Чернявкин, не подумает обвинять в поджоге Макариху - не женское это дело. Скорее всего, если и дальше проявлять упорство, немцы схватят и погубят совсем неповинных людей и, может быть, погубят немало. И Осип Михайлович, с тем спокойствием, какое дается человеку только сознанием долга, решил принять всю вину на себя, тем более, что на него, как на поджигателя, и было указано Ефимом Чернявкиным. "Пропаду один, подумал он, - и концы в воду! А мне пропадать не страшно, видал я эту смерть!" Приняв такое решение, Осип Михайлович почувствовал, что на душе у него стало и легко и светло.
   Отдав какие-то распоряжения солдатам, комендант Квейс опять подошел к завхозу и крикнул:
   - Ты ест болшевик! Ты поджигал хлеб!

   - Да, и хлеб я поджег, - сказал Осип Михайлович, откидывая голову к стене, чтобы можно было смотреть прямо в глаза коменданту. - Натаскал керосину, облил и поджег! А теперь, поганые морды, делайте со мной что хотите!

 

   XXIII

 

   Через час немцы согнали на площадь народ со всей деревни. День был пасмурный и тихий. На рассвете шел сильный дождь - с крыш и деревьев все еще капало. Все промокло и, казалось, под какой-то тяжестью приосело к земле. Даже из Ольховки, с высокого взгорья, при тусклом свете нельзя было разглядеть привычные для глаза дали.
   Макариха пришла на площадь одной из последних. Как и все в деревне, она знала об аресте Осипа Михайловича, но за что его схватили, не могла понять. Зная, что она поджигала хлеб, она по простоте душевной и не допускала мысли, что кто-то заподозрит в этом другого человека, кроме нее. И Макариха решила: "Как активиста колхозного, должно..." Так она и говорила всем женщинам, приходившим к ней в это утро. Она успокаивала женщин, уверяя, что Осипу Михайловичу, как человеку старому и калеке, не должны немцы сделать зла, хотя он и колхозный активист, но втайне боялась, что гитлеровцы погубят его. И когда всему народу приказано было собираться на площадь, Макариха поняла: Осипа Михайловича выведут на казнь.
   Пробираясь в тихой, понурой толпе ольховцев поближе к березам, Макариха увидела Ерофея Кузьмича. Тот стоял, надвинув шапку на брови.
   - Сват, говори! - попросила Макариха.
   - Погиб, сватья, Осип, - сипловато зашептал Ерофей Кузьмич у самого уха Макарихи. - Ефим, видать, указал. А тут он и сам признался. При мне было дело.
   - В чем признался? Когда?
   Но Ерофей Кузьмич не успел ответить Макарихе. От комендатуры донеслись голоса гитлеровцев, и вся толпа зашумела и хлынула на две стороны, как вода перед носом быстрого катера. По проходу, который образовался от комендатуры до берез, пробежал немецкий солдат, размахивая руками, потом тяжко, как битюг, стуча подковами сапог, прошел Квейс, сосредоточенно, будто на моление, а за ним два солдата вели под руки Осипа Михайловича. Он был босой, в изодранной рубахе, и все видели на его теле багровые, как ожоги, рубцы. Гитлеровцы зря вели его под руки. Он шел сам, хотя ему и неловко было шагать без палки, и смотрел только на березы, сеткой сучьев и редкой блеклой листвой заслонявшие перед ним весь восточный край хмурого неба. Позади него вновь стекалась воедино толпа, но стекалась очень медленно: ольховцы со страхом смотрели на следы его босых ног, неровно проложенные по сырой и вязкой земле.
   Макариха потеряла из виду Ерофея Кузьмича. Она опять оказалась сзади и не видела, что происходило под березами, куда повели Осипа Михайловича. Но вот, должно быть на каком-то помосте, высоко поднялась тучная, вся в ярких пряжках и пуговицах, фигура коменданта Квейса, и над толпой пронесся его гулкий лающий голос. У Макарихи так стучало сердце и так отчего-то заложило уши, что она не могла расслышать ни одного слова. Она стала хватать стоявших рядом колхозниц за плечи:
   - Что он там, бабы? Что он?
   - Об Осипе, - ответили ей. - За поджог хлеба.
   - Хлеба? - крикнула Макариха.
   - Будто он, сказывают хлеб поджег...
   У Макарихи дрогнули и побелели губы.
   - Пустите! - закричала она ослабшим голосом и, расталкивая ольховцев, полезла вперед. - Пустите, пустите меня! - все повторяла она. - Дайте мне!.. Пустите.
   Так и не пробившись до берез, Макариха услышала голос Осипа Михайловича. Он стоял, устремившись вперед, на том месте, где стоял до него Квейс, и в той позе, в какой его видели иногда при обсуждении спорных дел на колхозных собраниях. При каждом резком движении на нем трепетали лохмотья.
   - Да, я сжег колхозный хлеб! Я! Один! - выкрикивал он, торопясь, пока немцы что-то возились с петлей. - Сжег, чтобы ни одного зерна не досталось вот этим... - он махнул рукой назад, - этим душегубам рода человеческого! Я сжег, да! .
   - О-осип! - крикнула Макариха что было сил в ослабевшем голосе. Михайлыч! - и полезла было дальше.
   Осип Михайлович поднял забрызганные кровью седые усы, поискал глазами в толпе Макариху, увидел ее в том месте, где колыхалась толпа, и вскинул руку так, что лохмотья сползли по ней до плеча.
   - Стой, бабы! - крикнул он, стараясь отвлечь этим внимание от одной Макарихи. - Не мешать, не выть! - Увидев, что Макариха унялась в толпе, он сказал раздельно и строго, как ему не удавалось говорить никогда: - Дайте мне умереть, как надо, как умирали за нас в царское время наши товарищи большевики!..
   Сзади на него накинули петлю.
   - Никогда не будет, чтобы русских людей!.. - крикнул Осип Михайлович, растягивая на себе петлю обеими руками. - Никогда! - крикнул он еще раз и сорвался вниз.
   Макариха не видела и не могла понять, что произошло дальше. У берез кричали гитлеровцы, а Осип Михайлович через несколько секунд вновь оказался на помосте. Растягивая на шее руками петлю, он закричал, но уже хрипло, задыхаясь, тяжко поводя грудью:
   - Вот наши придут, они ловчее будут вас вешать, душегубы вы! Не сорветесь!.. А наши придут!.. - Толпа заколыхалась, в ней послышались стоны, и Осип Михайлович, еще больше заторопился, зная, что это его последние секунды. Перед смертью, бабы, далеко видно!.. Никогда не будет, чтобы эти твари поганые... Никогда! У советской власти...
   Не договорив, он опять рухнул вниз. Под тяжестью его тела выгнулась перекладина и дрогнули березы - тысячи крупных капель посыпались с их висячих ветвей на землю.
   Макариха, как во сне, услышала голоса:
   - О, душегубы!
   - О, нечистая сила!
   - Повесили? - чужим голосом спросила Макариха, оборачиваясь и не узнавая баб; она словно все еще не верила тому, что случилось. - Повесили, да? - повторила она, все еще оглядываясь, и вдруг крикнула с такой силой и болью, что помутилось в глазах: - Да его же повесили, повесили!

   И будто все остальные ольховцы, только услышав ее, поняли, что случилось, - с криками и воем хлынули от берез в разные стороны.

 

   XXIV

 

   Сразу же после казни Осипа Михайловича комендант Квейс, позвав к себе Ерофея Кузьмича, объявил ему налог для всей Ольховки. В течение трех дней ольховцы должны были сдать для немецкой армии пять тысяч пудов хлеба и десятки голов крупного и мелкого скота.
   Ерофей Кузьмич хорошо знал состояние хозяйств ольховцев и их запасы. Он сразу понял, что налог непосилен для деревни и что собрать его совершенно невозможное дело. "Это что ж они вздумали? Это же грабеж! Внутри Ерофея Кузьмича точно надломилось что-то. - Если этот налог выполнить, вся деревня вымрет к весне! Да что они делают?" Ерофей Кузьмич тут же, стоя перед Квейсом, с привычной твердостью решил, что он ни в коем случае не будет собирать такой грабительский налог: он не хотел быть виновником неслыханного несчастья всей деревни. Он понимал, что народ будь любая власть - никогда не простит ему такого злодеяния. "Тут будет мне такая жизнь, как на муравьиной куче, - подумал он. - А скорей всего не сносить головы". Собравшись с духом, Ерофей Кузьмич спокойно и решительно заявил Квейсу, что налог он объявит деревне, но собирать его не сможет, - он, дескать, стар и болен, ходить ему по дворам трудно, а ходьбы при таком деле много.
   - Э, старост! - погрозил Квейс. - Болен?
   - Господин комендант, сами же видите! - взмолился Ерофей Кузьмич. Стар же я, в годах! Тут налог собирай, а тут другие дела. А у меня ноги не дюжат. Давно бы к хвершалу надо. Весь я в болезнях. Али не видите? Я - как гриб червивый, вот как! Не знаю, чем и держусь на земле.
   И Ерофей Кузьмич весь сжался и стал таким маленьким и хилым на вид, что Квейс, стараясь ободрить его, сказал:
   - Мой солдат будет помогат. Ты понял, да?
   - Все одно! - Ерофей Кузьмич махнул шапкой. - Деревня вон какая! Ее обежать надо. Где мне?
   Подумав, комендант Квейс предложил старосте взять себе двух помощников из жителей деревни.
   - Это будет полицай, - пояснил Квейс.
   - Вот это другое дело! - сразу согласился Ерофей Кузьмич.
   Одного человека на должность полицая нашли быстро. Это был Ефим Чернявкин. Но другого, сколько ни ломал голову Ерофей Кузьмич, в Ольховке не находилось. Пообещав все же подыскать подходящего человека, Ерофей Кузьмич, охая, нетвердой, старческой походкой ушел из комендатуры.
   Направляясь домой, он заглянул на минуту к Лукерье Бояркиной. Вызвав ее в сенцы, прежде всего справился о сватье Макарихе.
   - Не знаешь, как она там? - спросил он. - Своя ведь, вот и тревожится сердце. И дойти сейчас некогда.
   - Плохо, Кузьмич! - всхлипнула Лукерья. - Прямо на руках унесли. Замертво лежит. И не знаю, отдышит ли.
   - Чего она так, а? - поинтересовался Ерофей Кузьмич. - Мне, видишь ли, не с руки встревать в это дело... Чего она так, больше всех убивается об Осипе?
   - Не знаю, Кузьмич, не придумаю.
   - Да-а... - помялся Ерофей Кузьмич. - А я к тебе, Лукерья, по важнейшему секретному делу зашел. Анфиса Марковна, та сейчас не может, так ты сама, что ли, обеги баб сейчас же... Обеги и скажи: прячьте, бабы, хлеб, прячьте как можно лучше, пока не поздно. - Он нагнулся к Лукерье, пояснил: - Невиданный налог наложили! Всю деревню оберут догола! Завтра же, должно, пойдут рыскать по дворам. Кто не спрячет - пропащее дело.
   - Да что ты, Кузьмич! - сказала Лукерья, клонясь на косяк двери.
   - Гляди, меня не выдай! - сказал Ерофей Кузьмич, бросив на Лукерью быстрый взгляд. - О всем колхозе пекусь. Может, еще успеют попрятать, у кого лежит открыто. А обо мне кто пикнет - тогда мне, Лукерья, рядом с Осипом быть. Гляди!
   У ворот его встретил Лозневой. Угодливо открыв перед хозяином калитку, он с живостью начал объяснять жестами и мимикой, что закончил все порученные ему дела по хозяйству. Ерофей Кузьмич остановился и, сам прикрывая калитку, внимательнее, чем обычно за последнее время, осмотрел Лозневого. Тот был в потертом армячишке, в разбитых, грязных ботинках, согбенный и худой, с хилой порослью на подбородке, - всем жалким видом своим он напоминал бедного татарина-старьевщика, какие в старое время бродили со своими мешками по свалкам и дворам, собирая разное барахло. Только в глазах у него в иные мгновения сквозил тот железный блеск, какой так крепко запомнился Ерофею Кузьмичу при первой их встрече. "До чего дожил! - брезгливо подумал Ерофей Кузьмич. - Теперь ему одна дорога".
   - Чего показываешь? Что у тебя там? Что руками-то крутишь? заговорил Ерофей Кузьмич, как всегда, шумливо и властно, делая вид, что никак не может понять Лозневого. - Говори толком! Ну? - И неожиданно добавил: - Все одно уж теперь!
   На секунду Лозневой замер, широко открыв глаза.
   - Говорить? - прошептал он затем, и у него сами собой упали руки. Ерофей Кузьмич! - И быстро потянулся вперед татарской бородкой. - Что случилось?
   - А то, что и быть должно, - сурово ответил Ерофей Кузьмич. - Выдали тебя, вот что!
   - Меня? Выдали? Кто?
   - А это не мне знать. Нашлись такие. Кто вон, скажем, нашего завхоза выдал? И на тебя нашлись. А я упреждал! Вспомни-ка!
   - Ерофей Кузьмич!
   - Не знаю, как и спас меня господь, - не слушая Лозневого, продолжал Ерофей Кузьмич и, будто вспомнив, что пережил недавно, прикрыл глаза и горько покачал бородой. - Кинулся на меня, как зверь какой. Думал, так и растерзает на месте. А за тобой тем же моментом хотел послать да вон - на березы. Вот как вышло!
   Лозневой стоял пошатываясь: у него дергались скулы и бородка, а глаза помутнели, как у пьяного. Изредка он, морщась, шептал беззвучно:
   - Ерофей Кузьмич!
   - Ну, не хнычь! - прикрикнул на него хозяин. - Меня господь спас, а я - тебя. Из петли, можно сказать, вынул. Застоял. Не знаю, будешь, ли помнить мое добро? За что, думаю, погибать человеку? Нет, говорю, он не такой, он против большевиков и власти ихней.
   В глазах Лозневого засверкали слезы.
   - Да, да! Это так, - прошептал он, ошалело смотря на хозяина.
   - А из армии ихней, говорю, сам сбежал.
   - Да, да, правильно...
   - Зачем, говорю, зря губить человека?
   - Ерофей Кузьмич! - со стоном крикнул Лозневой, словно только теперь поняв, что он спасен, и хотел было броситься перед хозяином на колени.
   - Стой ты! - остановил его Ерофей Кузьмич. - Слушай наперво до конца, а не будешь свиньей, после отблагодаришь, когда следует. Мне не эти поклоны нужны. - Он даже взял Лозневого за рукав армяка. - Он так сказал: "Заслужит - прощу, а нет - в петлю!"
   - Чем же? Как?
   - В эти... Как их?.. В полицаи иди! - строго приказал Ерофей Кузьмич. - Мне же помогать будешь. Должность ничего, подходящая. Он ведь тогда так и не понял, что я тебя за немого выдавал, так что ты и не бойся с ним говорить. Да я сам поведу тебя. Что скажет, скорей соглашайся, твое такое теперь дело.
   - Не хотел я этого, - упавшим голосом прошептал Лозневой. - Мне одно нужно - выжить до конца войны.
   - Мало ли чего ты, к примеру, не хотел! - возразил Ерофей Кузьмич. А судьба тебе указывает. Нет, не такое теперь, видать, время, чтобы укрыться от него. Так вот, переоденешься получше, пойдем скоро.
   Перед вечером Лозневой вместе с Ерофеем Кузьмичом побывал у Квейса. Вернулся он из комендатуры с полным комплектом немецкого обмундирования; особо ему выдали белый лоскут - сделать повязку на рукаве. В приоткрытую дверь горницы Ерофей Кузьмич некоторое время с интересом наблюдал за Лозневым. Сначала он стоял перед зеркалом, распялив у себя на груди немецкую куртку серого змеиного цвета, а потом, свалившись на сундук, где лежала вся его новая одежда, долго судорожно встряхивал плечами...
   ...Утром Ерофей Кузьмич не поднялся с постели.
   Алевтина Васильевна долго выжидала, хлопоча у печи, потом спросила недружелюбно, как и вообще говорила со стариком в последние дни:
   - Ты что вылеживаешь-то? Начальство, да?
   - Не видишь - что? - ответил Ерофей Кузьмич со стоном. - Запаривай отрубей, что ли! Разломило всего. О господи, света белого не вижу. Ох, от непогоды, этой проклятой должно...
   Пришлось Лозневому и Чернявкину одним раскладывать объявленный немцами налог на дворы. С этого дня два полицая, в сопровождении немцев, с утра до вечера начали бродить по деревне. Они обшаривали все амбары и кладовки, дочиста выгребали у колхозников зерно, отбирали скот, птицу, овощи, припасенные на зиму. На дворах с утра до вечера не стихали ругань, крики и бабий вой...
   А над всем миром двигалась непогода.

   Все плакало и плакало небо.

 

 

 

   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

   I

 

   За рекой Вазузой, в темном еловом урочище, капитан Озеров устроил большой привал. Тот день был тихий и солнечный. Где-то далеко на востоке, куда прокатилась война, тяжело ухали фугасы, а в урочище держалось стойкое осеннее безмолвие. Весело трудились белки: обшаривали хвою, грызли шишки, готовили к зиме дупла. Непоседливые синицы неумолчно перекликались в подлеске. Березки неторопливо раскладывали вокруг себя желтенькие листья-карты, будто гадали о своей судьбе.
   Весь день в это большое урочище, как и рассчитывал капитан Озеров, стекались люди из полка: пробирались на восток. Наблюдатели, выставленные во многих местах по реке, встречали их и вели на привал. Раньше всех здесь появились почти в полном составе роты с правого фланга рубежа, неторопливый, флегматичный капитан Журавский дольше всех вел бой и лучше других сохранил личный состав своего батальона. Затем начали выходить мелкие группы с далекого левого фланга; они принесли весть, что комбат Болотин погиб, а вместо него командование Первым батальоном взял на себя комиссар полка. Наконец в строгом порядке прибыла основная часть Первого батальона; ее привел сам Яхно. К вечеру в лесном лагере Озерова, всем на удивление и радость, собралось больше половины стрелков полка.
   У всех подняла дух встреча Озерова с Яхно.
   Как у большинства людей, побывавших в первом бою, у Яхно что-то неуловимо изменилось в лице: или добавились морщинки, или глаза, повидавшие смерть, теряли свой прежний цвет. Но выглядел он, как обычно, моложавым и бодрым. В зеленоватом солдатском ватнике, на который он сменил перед боем шинель, Яхно казался еще подбористей и легче в ходьбе. Там, где он проходил, солдаты охотно вскакивали со своих мест и отдавали ему честь, а затем сбивались в кучки, толковали:
   - Вот и комиссар пришел!
   - А с ним, ребята, как-то легче душеньке!
   - Может, и на поправку пойдут наши дела?
   Встретив Озерова, Яхно быстро схватил его за обе руки, сжал их, как мог, в своих руках и долго тряс, и на моложавом, светлом лице комиссара все это время играла улыбка. Заметив, что голова Озерова повязана бинтом, он быстро спросил:
   - Легко?
   - Так, царапнуло...
   - Я знал, что мы встретимся! - заговорил Яхно, все еще не выпуская рук Озерова и вспоминая, как они прощались перед боем и капитан почему-то долго не бросал сорванный им какой-то осенний цветок. - Я верил в это! А ты?
   - И я верил, - смущенно ответил Озеров, заметив, что к их разговору прислушиваются столпившиеся вокруг солдаты.
   - Итак, поздравляю, капитан! - Яхно еще раз встряхнул руку Озерова. От всей души поздравляю! - Он тоже заметил, что вокруг стоят солдаты, и, выпустив наконец руки Озерова, заговорил громче, чем нужно было говорить для одного капитана: - Как бы то ни было, а полк выполнил свою задачу. Правда, нам это стоило дорого. Но первая удача, даже небольшая, всегда дорога! Теперь мы знаем, что можем задерживать немцев. А раз мы знаем это, мы остановим их!
   Обойдя весь лагерь, поговорив на ходу с солдатами, Яхно и Озеров вышли на пустую поляну, сплошь покрытую узорчатым позолоченным листом папоротника. Они забрели до колен в золотую заводь и остановились.
   - Я очень, очень рад, что вы пришли, товарищ комиссар, - сказал Озеров. - А Волошин... знаете?
   - Да, знаю, - опустив голову, ответил Яхно.
   Они грустно помолчали, затем Яхно сказал:
   - Полком должен командовать ты - и никто больше!
   - Но вы - комиссар. Значит, двое?
   - Хорошо. Юридически двое, - согласился Яхно, - но фактически - один ты! У тебя есть на это право. А я буду помогать тебе. Видишь ли, я не из тех людей, которые гонятся за властью. - Он помолчал. - Я убежден, что в любой воинской части должен быть один командир. Полновластный и умный!
   Озеров улыбнулся, глаза его вспыхнули чистой летней синевой. Он сказал:
   - Ум хорошо, а два - лучше. Особенно в тяжелое время.
   Яхно приподнял козырек фуражки - на лоб высыпались светлые завитки волос. Он взглянул на Озерова, спросил:
   - Надо обсудить, что делать?
   - Да.
   Они пошли дальше, оставляя за собой широкий след, и листья папоротника затрепетали почти по всей поляне.
   - Сейчас переходил Вазузу, - заговорил вдруг Яхно совсем другим тоном, - и знаешь, какие там камешки? Смотришь - в глазах пестрит! Я набрал их полный карман! - Он вытащил из кармана горсть разноцветных камней. - Видишь? Просто чудо! Это я для сына. Вот выйдем к своим, я их пошлю домой. Он у меня любит собирать такие камешки.
   ...За ночь все люди, собравшиеся в лесной лагерь полка, хорошо отдохнули. Утром приказом штаба вместо погибшего капитана Болотина командиром Первого батальона был назначен старший лейтенант Головко, командир взвода пешей разведки, а все бойцы и командиры из батальона Лозневого временно, до выхода с территории, занятой противником, распределены по мелким подразделениям. В полдень был проведен смотр полка. Два стрелковых батальона и мелкие подразделения выстроились на просторной лесной поляне. И когда пронеслась команда: "Под знамя, сми-и-ир-но-о-о!" и над поляной поплыло, играя золотом шитья, шелковое боевое знамя, все дрогнули, почувствовав, как по шеренгам, словно ток, прошла знакомая сила, всегда испытываемая на смотрах, и все поняли, что полк спасен и вновь начинает жить привычными законами воинской жизни.
   Но в этот день началась осенняя непогодь. Солнце не показывалось. Все небо затянуло хмарью. По шумному лесу неслась облетевшая с деревьев листва. А вскоре после смотра низко над урочищем поплыли темные тучи и затрусил, затрусил неторопливый осенний дождь.
   И тогда вновь помрачнели солдаты. Собираясь кучками под разлапистыми елями, они толковали тихонько и озабоченно:
   - Воедино-то собрались, а что толку?
   - Да, осень, братцы! Даже муторно!
   - Польют дожди - куда пойдешь?
   - При такой погоде загниешь с одной тоски!
   Комиссар Яхно сразу почувствовал, что непогода быстро портит настроение солдат, которое создалось у них на смотру. Переговорив с Озеровым, он вызвал парторга полка - политрука Вознякова. Преждевременно располневший, тот явился неторопливой гражданской походкой, придерживая у бедра до отказа набитую бумагами полевую сумку из желтой кожи.
   - Коммунистов всех учел? - спросил его Яхно.
   - До единого, - ответил Возняков и потянулся к сумке.
   - Собери немедленно.
   Коммунисты собрались в сторонке от лагеря, под старыми елями, в затишке. Поджидая Яхно и Озерова, хмуро толковали о непогоде. Положив на колени полевую сумку, политрук Возняков разворачивал на ней и рассматривал какие-то бумаги. С веток то и дело падали на них крупные капли.
   - Тьфу, дьявол! - заволновался Возняков. - Как здесь протокол писать? - Он оглянулся. - Может, кто-нибудь ветки трогает?
   - Никто их не трогает, - ответил Юргин, стоявший позади. - Насквозь течет.
   - Да, занепогодило, - поежился Дегтярев. - Надолго ли?
   - Теперь надолго, - ответил кто-то знающе.
   И заговорили под каждой елью:
   - Скажи на милость, даже темно стало!
   - Теперь польют! А здесь гиблые места!
   - В такую погодку и собакам тошно.
   Показались Яхно и Озеров. Они шли рядом по мокрой траве, даже не пытаясь защищаться от дождя. Не дойдя немного до места, где было назначено собрание, они остановились, о чем-то поговорили и захохотали, как могут хохотать лишь уверенные в себе люди. Всех поразил этот смех, и все замолчали в недоумении.
   - Занепогодило, а? - весело заговорил Яхно, первым проходя под ели.
   Ему ответили неторопливо и грустно:
   - Осень, товарищ комиссар!
   - Теперь надолго!
   - Погодка неважная, что и говорить!
   Яхно переспросил с усмешкой:
   - Неважная? А я вам скажу, товарищи, что это - самая чудесная погодка! Вчера я весь день мечтал о такой. Эх, думаю, начались бы дожди! Ведь пора, пора! Зарядили бы на неделю, а то и на две! И вот, как говорится, полное исполнение моих желаний. - Он обернулся к Озерову, который стряхивал с фуражки брызги дождя. - Ведь это чудесно, товарищ командир полка, что наконец-то установилась такая погода?
   - Очень хорошо, - серьезно ответил Озеров.
   - Признаюсь, - продолжал Яхно с улыбкой, - вчера я даже немного приуныл, поглядывая на небо. Неужели, думаю, будет продолжаться это бабье лето? А сегодня у меня, честное слово, отлегло от сердца. Поглядите, как обложило, а? Это надолго! На неделю, а то и больше. Нет, нам здорово повезло! Очень здорово!
   Все молча, с недоумением слушали комиссара. Затем один коренастый сержант в мокрой помятой пилотке, высунувшись из-за комля ближней ели, недоверчиво спросил:
   - Чем же она, эта мокреть, нравится вам, товарищ комиссар? При такой погоде сгнием на корню!
   - Чем нравится? - переспросил Яхно, приглядываясь к сержанту, и улыбчивое лицо комиссара сделалось строгим. - А тем, что она помогает нам в войне, товарищ сержант! Она помогает сейчас нашим войскам задерживать немцев! - Он быстро осмотрелся вокруг. - У наших войск, несмотря на потери, с каждым днем растет стойкость. Они всюду начинают бить и останавливать врага. Теперь немцам и при сухой-то погоде трудно идти, а как они пойдут в такую слякоть? Здесь везде бездорожье, леса, болота... Далеко ли они продвинутся в такую распутицу со своей тяжелой техникой? Половину танков и орудий они замертво засадят в болотах, на всех дорогах, у всех переправ создадут заторы. Вот и конец их наступлению!
   Коммунисты, уже не обращая внимания на дождь, начали выходить из своих укрытий и осторожно сбиваться вокруг той ели, где стоял комиссар.
   - Так вот, - продолжал Яхно, стараясь говорить таким тоном, каким говорят в частных беседах, а не на собраниях, - чем ни хуже погода, тем лучше для нас. Чем сильнее дождь, тем веселее должно быть у нас на сердце. Пока немцы будут сидеть в болотах, мы выйдем с территории, занятой ими, и соединимся с нашими войсками. И я уверен, что это будет скоро! Вот почему, товарищ сержант, мне нравится такая погодка! Она должна нравиться и всем людям полка.
   Многие коммунисты виновато опустили головы.
   - И нам трудно? - щурясь, спросил Яхно. - За ворот льет? Ноги мокрые? А неужели мы хуже отцов и дедов наших?
   - Все ясно, товарищ комиссар, - угрюмо, но смело ответил Матвей Юргин. - Пойдем без лишнего слова. И нам не привыкать ходить в непогодь.
   - Грязь, понятно, не страшна, - послышался голос из-за ели, - да вот беда - отрезаны.
   - Это кто сказал, что мы отрезаны? - вдруг крикнул Озеров. - Кто там, за елью? А ну, выйди сюда!
   Коммунисты расступились, и коренастый сержант в помятой мокрой пилотке вышел вперед. Озеров погрозил ему пальцем.
   - Забудь это глупое слово! Навсегда! Слышишь?
   - Слышу, товарищ капитан!
   - Забудь! - крикнул Озеров и, обращаясь ко всем, заговорил, как всегда, резко, напористо: - Каждый, кто произнесет это глупое слово, будет расплачиваться за него своей головой. Так и знайте! Кто выдумал это слово? Трусы! - И, не отдавая себе отчета, что повторяет мысли, вычитанные из "Войны и мира", сказал: - Это слово не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию, перегородить ей дорогу невозможно, ибо места кругом всегда много, всюду можно найти новую дорогу и есть ночь, когда ничего не видно. Ишь ты, отрезаны! - Озеров еще раз погрозил пальцем. - Чтобы я не слышал больше этого поганого слова! Вы, коммунисты, должны сделать так, чтобы его не произносил ни один солдат! А в походе вы обязаны показать всем пример мужества, выносливости и бодрости. Идти будет нелегко, нечего греха таить, но что на войне дается легко?
   Политрук Возняков решил, что пора начинать собрание. Приблизясь к Яхно, он шепотом спросил:
   - Может, откроем, товарищ комиссар? Все в сборе. Присутствует... одну минутку!
   - Какое собрание? - перебил Яхно. - Собрание уже закончено.
   Политрук Возняков оторопело опустил руки с бумагами.
   - Закончено? А как же... А как протокол?
   - Обойдемся без протокола.

   Минут через пять, выслушав еще несколько наказов Яхно, коммунисты разошлись по всему лагерю, и всюду под елками начались оживленные солдатские разговоры...

 

   II

 

   Через два дня полк выступил в поход.
   Вслед за войсками первой линии по большакам, ведущим к Москве, двигались самые различные немецкие штабы, тыловые части и резервы. На большаках не стихал гул немецких танков и тяжелых машин, мотоциклов и грохот повозок. В селениях, стоявших на большаках, да и в тех, куда можно было проехать в распутицу, проходящие вражеские части останавливались на постой. В городках и районных центрах торопливо размещались комендатуры.
   Полку Озерова оставалось одно: минуя все пункты, занятые немцами, не показываясь на большаках, пробиваться на восток пустыми проселками и бездорожьем, сквозь леса и болота. Это было почти безопасно - сюда не долетали даже отзвуки войны. Вначале, когда люди полка не обвыкли еще в новом своем положении и боялись похода, всем нравилось брести такими местами, но вскоре всем стало ясно, что идти здесь очень трудно.
   С каждым днем ухудшалась погода. С небосвода, будто весь он проржавел за лето, нескончаемо лили дожди. Всюду разверзлись земные хляби, куда ни ступишь - по колено. Урочища залило, как в половодье, и в них теперь было сумеречно и душно от тяжелой, застойной мглы. Поневоле пришлось бросать в пути, в непролазных болотах, все повозки и двуколки.
   Но и налегке, без обоза и ноши, двигались медленно. Бездорожье и непогода выматывали силы. Много времени отнимала разведка. Шли в самое различное неурочное время, смотря по обстановке: и на рассвете, и вечером, и ночью. Питались плохо. Своих продуктов не было, приходилось довольствоваться тем, что удавалось изредка раздобыть в опустевших лесных деревушках. Люди то и дело прокалывали на ремнях новые дырки. К тому же ночами уже начали лютовать стужи; засыпая от усталости мертвым сном, промокшие люди примерзали к земле вместе со своей немудрящей подстилкой еловым лапником или соломой. И обогреться не всегда удавалось: перед непогодой, покрывшей весь край, был бессилен даже огонь. За неделю похода многие так обессилели, что едва держались на ногах. Тяжко было видеть, как шли вслед за Озеровым и Яхно их бойцы - тощие, с воспаленными глазами, продрогшие, в прожженной у Костров и заляпанной грязью одежде. Но они шли и шли - угрюмо и молча.
   Наконец полк вышел на подмосковные земли южнее Волоколамска. Поля здесь просторнее, с более твердой почвой, деревень больше, а в смешанных лесах и рощах уютно и светло. Идти здесь стало легче, но во много раз опаснее. Разведчики всюду натыкались на врага. Почти во всех деревнях стояли на постое, не передвигаясь, немецкие части. Во многих местах немцы устраивали различные склады, временные гаражи, заправочные базы. У обочин дорог виднелись погрязшие в болотинах и разбитые немецкие танки, опрокинутые повозки и машины. И всюду, куда хватал глаз, медленно поднимались и таяли в ненастном небе большие и малые дымы.
   Озеровцам стало ясно, что немецкое наступление задержано, что недалеко фронт. Однажды утром все услышали: с востока внятно доносило гул орудийной пальбы. У некоторых озеровцев показались на глазах слезы.

   Вечером, пересекая большак, озеровцы встретились с немцами. Произошла первая схватка. Озеровцы сожгли несколько немецких машин, перебили множество немцев и сами удивились тому, как они дрались и что сделали. И все поняли, что их полк, несмотря на потери, на тяжелый поход, стал и сильнее, и храбрее, и дружнее в бою, чем был раньше.

 

   III

 

   Земля, скованная стужей, была тверда, точно камень. И все на ней, мертво окоченев, хрустело и шуршало под ногами: и побитые травы, и мох, и опавшая листва. Чуткое ухо издалека могло определить, что лесным бездорожьем бредут сотни людей.
   Они шли вблизи от опушки. Выходя на участки, где было редколесье, они видели в правой стороне куски поля с потемневшими от дождей стожками, с голыми деревьями на пригорках. Подальше, за косогорами, курились дымки. Вечерело. В глубине леса уже стояли густые сумерки, а на полянках, при хорошем свете, горели в багрянце одинокие ели. Иногда на проредях сквозило такой стужей, что пронизывало до костей. Озеровцы отворачивали от нее лица, натягивали на уши пилотки, горбились в своих грязных, обтрепанных шинелях, жались друг к другу и еще сильнее стучали сапогами по мерзлой земле. Большинство солдат шли молча, занятые только тем, чтобы спастись от холода. Многие кашляли - глухо, задыхаясь, надрывая простуженную грудь.
   На двести метров впереди полка, во главе с комиссаром Яхно, двигался дозор, зорко осматривая незнакомые места. Стрелковые батальоны двигались плотными колоннами; за ними - одной группой - штаб и бойцы всех мелких подразделений. В середине этой группы три пары бойцов несли трое носилок: на передних лежал адъютант погибшего командира полка Целуйко, на остальных - двое тяжело раненных в схватке на большаке. Здесь же тащились легко раненные и больные. Они частенько со стоном хватались то за деревья, то за идущих рядом товарищей.
   Больного Целуйко несли Андрей и Умрихин. Впереди шел Андрей. Теперь он был похож на охотника-промысловика. Он был в ватнике и в сапогах. На его широком затылке лежала старенькая шапчонка, случайно подобранная в покинутой придорожной избе, а у пояса висели охотничий нож и две гранаты. Андрей шел, хрипло вздыхая, сутулясь, мертво сжимая в опущенных руках концы березовых жердей. Он часто запинался за кочки и корни деревьев, приводя этим Умрихина в недоумение. Не утерпев, тот спросил:
   - Или сдаешь уже?
   - Тащи! - прохрипел Андрей.
   Но тут же он так покачнулся, что едва не выронил концы носилок. Подстраиваясь под его новый шаг, Умрихин озабоченно спросил:
   - Да ты что, Андрюха? Ладно ли с тобой?
   - Вижу плохо, - сознался Андрей.
   - Не курья ли слепота?
   - Нет, не она...
   - А то сейчас для нее самое время - вечер. И захворать ею недолго! Жратвы-то почти никакой.
   - Не она! - с раздражением повторил Андрей. - Заладил одно да одно! Неси!
   - Ты гляди-ка, - еще более подивился Умрихин. - Неужто и ты себе нерву попортил? Но-но, дела!
   Целуйко около часа лежал в забытьи, а тут опять начал бредить. Не в силах поднять горячей головы, он хватался правой рукой за жердь, слабо восклицал:
   - Да, весна, весна!
   - Путаешь малость, дорогой, - добродушно возразил Умрихин. - От такой весны загнуться можно. Кишки пустые смерзаются воедино. Да не хватайся ты, о, беда-то! Вот потеряешь варежку - закоченеет рука. Чего ты мечешься? Захворал - и лежи тихо. Вон погляди, как Степан Дятлов лежит. Вон, сзади. Ну и ты лежи знай!
   - И как чудесно все! - не унимался Целуйко.
   - Где там, даже расчудесно! - съязвил Умрихин и, сморщив обветренное лицо, покачал большой головой, кое-как прикрытой пилоткой. - По своей земле бредем, как зверюги. Отощали да оборвались до последнего. Погляди, какая шинель на мне! Только и держится тем, что грязью ее склеило, а потом заморозило. Да не махай ты рукой! Что тебе - митинг тут?
   - Иван, замолчи! - попросил Андрей.
   - А чего он мелет!
   - Пусть! А ты молчи!
   - Нет, я не знал... Я не знал такого счастья... - пробормотал Целуйко невнятно, но с чувством.
   - Вот видишь! - поспешил продолжить разговор Умрихин. - Он все свое. Нашел счастье!
   Андрей едва не вырвал из рук Умрихина концы носилок. Сбив шаг, Умрихин раза два быстро переступил и взглянул на Андрея, - не выпуская из рук носилок, тот прижимался плечом к толстой шершавой березе.
   - Ты же уронишь его! - крикнул Умрихин.
   - Дай отдохну, - попросил Андрей. - Палит всего.
   - Палит? Ну-ка, опусти.
   Они опустили Целуйко на землю. Он продолжал бредить - все толковал о весне и о какой-то девушке.
   - Ну, говорун! - не утерпел Умрихин.
   Андрей прислонился спиной к стволу березы, расстегнул ворот ватника. Умрихин заглянул в его лицо. Как и все, за эти дни похода Андрей сильно похудел, потемнел и начал обрастать бородкой. Сейчас по его вискам стекал пот.
   - Неужто и ты? - прошептал Умрихин.
   Их обступили солдаты.
   - Что встали? Сменить?
   - Андрей вон...
   - Что такое?
   - Я - нет... - прохрипел Андрей. - Я так...
   - Захворал, - пояснил Умрихин. - Палит всего.
   - Сменить его надо.
   - Нет, я сам, - сказал Андрей, нагибаясь к носилкам. - Не надо. Я сам понесу. Меня обдуло, и теперь легко.
   - Уронишь ты его!
   - Иван, замолчи! - Андрей круто обернулся. - Тебе сказано?
   - Видите? Слово не скажи - кипит, - пояснил Умрихин солдатам.
   Пошли дальше. Андрей чувствовал, что с каждым шагом ему становится труднее нести носилки, но шел и шел, со всей силой, какая еще была в нем, борясь с хворью. Иногда в глазах так темнело, что он терял из виду идущих впереди и натыкался на деревья. Но он шел, - его не покидала мысль, что он должен идти на восток...
   Андрей был человек прямого, ясного ума, простых и твердых решений. Поняв однажды, что он, как и все, должен уйти на восток, к своим, он сразу и накрепко подчинил себя этой мысли и неотступно следовал ей. За дни похода он сильно изменился. Проходя по местам, где хозяйничали гитлеровцы, он всем сердцем понял, какое неизмеримое горе нависло над родной страной. Он ужаснулся, увидев, как могут быть злы и беспощадны люди. Теперь он чувствовал, что из его души точно выветрилась та тишина, которая держалась в ней с раннего детства. Теперь он чувствовал, что в его душе так же шумно и тревожно, как и в родном краю. Эти перемены начали сказываться во всем: он стал менее сговорчив и добр, среди товарищей держался смелее, разговаривал настойчиво, а иногда даже дерзко, делал все быстро, напористо и беспокойно, - так и поднимала его та буря, что медленно копилась в его душе.
   Сумерки быстро сгущались. Вправо от извилистой дорожки, по которой двигался полк, за молодым непролазным ельником совсем не стало видно полей. А в левой стороне открылось большое болото, заросшее камышом и кугой; кое-где на нем, примостившись на кочках, поднимались корявые березки да хлипкие ольхи. С болота тянуло лютой зимней стужей. Березки да ольхи метались, ища защиты от смертного лесного сквозняка, - издали казалось, что они бегут долой с болота. Не стихая, шумел стылый камыш да пересыпалась между кочками сухая куга.
   Постукивая сапогами, озеровцы шли, горбясь, дуя на руки, хватаясь за уши. Многие старались бежать вприпрыжку, приплясывали на одном месте, с хрустом ломая в лужицах ледок, обдираясь в темноте о кусты подлеска. Изредка взлетали над бредущей колонной обрывки фраз и отдельные слова:
   - Зима?
   - Скоро зима.
   - В комок сводит, до чего холодно!
   - Люто! Ох, люто!
   А неугомонный Целуйко продолжал восхищенно рассказывать о чем-то радостном. Умрихин уже не разговаривал с ним, - зорко следил за тем, как шагает Андрей, и все чаще и чаще просил его:
   - Да тише ты, ну! Упадешь!
   И ворчал про себя:
   - Вот незадача, а? Случись же такое!
   Умрихину уже давно оттянуло руки. У него закоченели пальцы. Ему хотелось бы смениться у носилок, и он не один раз уже заговаривал об этом, но Андрей, не слушая или не слыша его, все шел и шел, хрипя, гребя по кочковатой земле сапогами, - невиданное, бешеное упорство было в этом дюжем человеке, боровшемся с хворью.
   "Ну, детина! - поражался Умрихин. - Вот в тихом омуте-то какой бес оказался, даже страшно с ним!"
   Андрей шел, обливаясь потом, напрягая все силы. Все его внимание было занято тем, чтобы не ослабеть, не оступиться в темноте и не уронить больного, и поэтому он только изредка был в состоянии видеть, как идут товарищи, спасаясь от лютой стужи. Но в те секунды, когда он видел, как брели товарищи, он чувствовал, что в его душе свистит и воет такой же вот предзимний ветер...
   Он не понимал, долго ли шел, неся Целуйко, и что еще случилось в пути. Очнулся он от гула в небе. Он лежал, уткнувшись головой в сено, должно быть, у стожка, - и никак не мог вначале сообразить, где и что гудело, хотя гул был знакомый. Или буря шла по лесу? Он привскочил и торопливо спросил, хотя еще не видел никого вокруг:
   - Это что гудит?
   - Самолеты, - ответил кто-то рядом.
   - Бомбят?
   - Идут низко, - ответил тот же голос. - Опять к Москве.
   Андрей лег и, переждав несколько секунд, наконец-то понял, что с ним разговаривает Матвей Юргин. Тогда он, ткнувшись головой в сено, сказал сквозь зубы:
   - Сволочи! - и, помолчав немного, спросил тихонько: - А до Москвы... далеко?
   - Теперь недалеко, - ответил Юргин. - Плохо тебе?
   - Ломит всего.
   Гул в небе откатился далеко и затих. И вдруг у Андрея точно вода из ушей вылилась, - он услышал, как шумит ветер, скрипят деревья во тьме, а поблизости от стожка потрескивает на огне сушняк и раздаются человеческие голоса. Андрей поднялся, сел и, будто только теперь узнав Юргина, спросил:
   - Это ты, товарищ сержант?
   - Видать, плохи твои дела, - заметил на это Юргин. - Ну, крепись, брат, крепись, что есть сил. Теперь немного осталось идти. Вот перейдем скоро фронт, попадем к своим, там отдохнем, в баню сходим...
   - Я дойду, - сказал Андрей твердо.
   В стороне от стожка - под елями - разгорались костры. Солдаты сбивались в кружки вокруг костров, через головы друг друга протягивали руки к ворохам валежника, где метался огонь, хватали его горстями и растирали в нем окоченевшие пальцы. Андрей понял, что лежал в забытьи у стожка совсем недолго - полк только еще располагался на привале.
   - А Целуйко где? - вдруг спросил он тревожно.
   - С той стороны все.
   Андрей услышал, что за стожком ворчит Умрихин, и понял, что он возится около раненых и больных. "Вот чепуха какая! - сказал Андрей про себя с удивлением и горечью. - Что ж это меня сморило так?" И опять свалился у стожка.
   ...В западной стороне раздался сильный взрыв, потом другой, третий... Озеровцы поднялись и замерли у костров. Андрей вскочил, сказал резко:
   - Зря!
   - Зачем зря? - возразил Юргин. - Есть случай - бей, жги! Война так война! Вот взорвали склад, а там, знаешь, сколько снарядов? Сколько людей наших погибло бы от них?
   - Это все так, - ответил Андрей. - Только ведь здесь фронт близко, а значит, и немцев везде больше. А ну как погоню сделают? Что тогда? У нас должен быть один расчет - идти тихо, по-охотничьи. Нападут на наш след какая выгода?
   Больше часа озеровцы сидели у костров, плотно окружив огни, и с тревогой прислушивались к шуму леса. Наконец вдали послышались окрики часовых, затем разные голоса и шаги по мерзлой земле. К одному из костров впереди небольшой группы солдат быстро вышел капитан Озеров - как всегда, в солдатском ватнике и в крестьянской шапке-ушанке. Негромко, но властно приказал:
   - Тушить!
   - Похоже, что ты и прав, - заметил Юргин Андрею.

   Раздались команды. Полк быстро поднялся в поход. Солдаты таскали котелками воду из ближнего болотца и торопливо заливали огни.

 

   IV

 

   За ночь полк Озерова совершил большой переход. Он двигался открытыми полями, по проселкам, где метался порывистый, вихревой ветер, обшаривая все закуты на земле, неприютные перелески, побитые и окоченевшие травы. Полк обходил стороной все деревушки, встречавшиеся на пути.
   На рассвете полк вошел в лес и, пройдя с километр, вышел к поляне, на которой смутно маячила небольшая деревенька. От нее несло свежей гарью.
   Остановив на опушке людей, Озеров послал в деревеньку разведчиков и, оставшись наедине с Яхно, заговорил шепотом:
   - Что же делать, Вениамин Петрович?
   - Нужен отдых, - ответил Яхно. - Люди падают.
   - Согласен. А с ранеными и больными?
   - Тащить трудно и опасно. Надо попытаться оставить в этой деревне.
   - Что ж, согласен, - сказал Озеров. - Очень жаль, но выхода больше нет: пробиваться придется с боями.
   Вернулись разведчики. Они доложили, что деревенька наполовину сожжена гитлеровцами и в ней осталось совсем немного жителей. Озеров и Яхно решили разместить в деревне только раненых, больных и ослабевших, а всех остальных на всякий случай расположить на отдых по обе стороны от нее, под покровом леса.
   Светало медленно. За лесом, по восточному краю неба мертвенно-пепельного цвета пробегали дрожь и неясные блики. Предзимний ветер тряс голые деревья и изредка порошил снежной крупкой.
   Для выбывших из строя отвели просторную избу на краю деревни. При дрожащем свете коптилки Андрей и Умрихин, исполнявшие обязанности санитаров, устлали весь свободный пол избы, за исключением кути, ржаной соломой, пропитанной злой осенней стужей. В переднем углу уложили тяжелораненого Степана Дятлова и больного Целуйко. Ближе к дверям расположились легкораненые и те больные, которые могли еще обходиться без посторонней помощи.
   Степан Дятлов, раненный в живот, сухой и желтый, дышал редко, беззвучно и все время молчал, закрыв провалившиеся в темные ямки глаза. Целуйко метался в жару, продолжая бредить, хотя и реже, и беспрестанно хватался за все, что попадало, правой рукой, - так ему, видно, хотелось ухватиться за что-нибудь крепкое в этом мире. Остальные стонали и тряслись, продрогнув за ночь, и кто-то один часто поскрипывал зубами. В просторной крестьянской избе сразу стало тесно и душно от запахов ружейной гари, солдатского пота, грязной одежды и тряпья, пропитанного кровью.
   Вскоре в разных углах избы послышался храп. Андрей присел к Умрихину, - тот дремал, сидя на полу, прислонясь правым виском к стене.
   - Слава богу, затихли немного, - сказал Андрей.
   - Теперь отмаялись. Отдохнут.
   - С хозяйкой-то кто говорить будет, а?
   - Успеется, - сказал Умрихин. - Ты сам-то как?
   - Ломота прошла, а в голове шумит.
   - А в глазах?
   - Сумрачно.
   - Ты ложись, усни малость.
   - Я потерплю...
   Хозяйка оказалась неразговорчивой, угрюмой женщиной. Высокая, сухопарая, с проседью в волосах, она ходила по кути, раскидывая ногами длинный подол темной юбки. Дочь ее, некрасивая и тоже угрюмая, сидела у лохани и чистила картофель. Они молча справляли свои дела и редко обращали вимание на то, что делают пришлые люди. В окна, наполовину забитые досками, тряпьем и паклей, начинал вливаться слабый утренний свет. Иногда ветер хлестал снежной крупкой по стеклам.
   Андрей решил все же заговорить с хозяйкой.
   - Как она, ваша деревня-то зовется? - обратился он к ней. - Занесло и не знаем куда.
   - Сухая Поляна - наша деревня, - не сразу ответила хозяйка, поправляя дрова в печи.
   - От вас до Москвы далеко?
   - Не очень-то и далеко.
   - Побывали у вас немцы-то?
   - Или не видите, что были? - неохотно ответила хозяйка. - Почитай, всю деревню сожгли.
   Хозяйка сложила руки на черень ухвата и с минуту молча смотрела в огонь. И точно там, в отблесках огня, разглядев что-то, сообщила сама, не ожидая вопроса:
   - И людей многих побили.
   Дочь осторожно взглянула на мать, сказала умоляюще тихо:
   - Мама, не надо.
   - Не буду я плакать, - сердито ответила ей мать. - Нет у меня больше ни одной слезинки. Запеклось все.
   Она обернулась к Андрею и Умрихину.
   - Мужика моего, Петра Матвеича, тоже сгубили, - сказала она просто и сурово. - Он заикнись им что-то, а они его привязали к танке своей черной - да во всю мочь по кочкам.
   Не ожидая вопросов, но скупо, избегая подробностей, она начала рассказывать о расправе немцев над деревней:
   - За околицей у нас яма была вырыта для силоса. Так они согнали к ней стариков, баб да малолеток - и давай! Всю завалили! А кто ударился бечь тех с пулеметов побили да танками помяли.
   Минуту назад, докуривая цигарку, Андрей думал прилечь и подремать, чтобы лучше осилить хворь. Но теперь его сон как рукой сняло. Сколько он слышал уже таких рассказов за дни похода! "Как у нас-то теперь в Ольховке? - подумал он о родной деревне и родном доме. - Может, так же вот?"
   - Пропала наша Сухая Поляна, - заключила свой рассказ хозяйка. Которые живы остались, те бежали куда глаза глядят. А вот мы вернулись. Будем уж, видно, до скончания жить. Все одно!
   - Фу, даже муторно! - поежился Умрихин.
   - Да за что? - спросил Андрей. - За что такой разбой, а?
   - А вот за таких, как вы, - ответила хозяйка и, выдернув ухват из печи, пояснила: - Забрели к нам ночью такие вот, как вы, наши красные армейцы, их и попрятали в деревне. У нас-то их, к слову сказать, не было. У соседей вон были... А все одно Петра моего Матвеича привязали к танке да по кочкам! - Голос ее задребезжал. - И давай всех, кого попало! А тут и огонь пошел хлестать!
   - Мама! - опять прошептала дочь.
   - Отвяжись, не буду! - резко сказала хозяйка. - Теперь у меня не выбьешь ее, слезу-то. Отплакалась. Чисти, знай! Теперь во мне все каменное да черное.
   Хозяйка начала шевелить ухватом дрова в печи, а Умрихин и Андрей, поглядывая на нее, долго молчали. В избе становилось светлее. Все больные и раненые спали. Даже Целуйко умолк и перестал хватать солому рукой. Вновь вытащив кисет, Андрей сокрушенно прошептал:
   - Плохо! Что же делать будем?
   - До капитана надо дойти, - отозвался Умрихин.
   - Сходи-ка и расскажи все.
   - Да, тут теперь ничего не выйдет, - более самому себе, чем Андрею, прошептал Умрихин. - Такой случай, что ты! Надо искать другое место.
   Он поднялся и пошел разыскивать капитана Озерова. Свернув цигарку, Андрей прикурил от коптилки и, окинув взглядом избу, спросил, считая, что его услышит хозяйка:
   - Задуть огонь-то?
   Но из переднего угла вдруг подал голос Степан Дятлов.
   - Не надо, - сказал он слабо, - погоди...
   - Не спишь? - удивился Андрей. - Тебе полегче стало?
   - Легче, - ответил Дятлов. - Я хочу поглядеть на огонь. Вон он какой... как трепещет! Я давно гляжу.
   Он лежал на носилках между двумя березовыми жердями, закрытый до шеи ватником и шинелью. Он не проявлял даже признаков, что хочет пошевелиться, - и казалось странным, что он, такой высохший и желтый, еще может подавать голос. От него шел нехороший гнилостный запах.
   Андрей встал около него на колени, сказал с горечью:
   - В больницу бы тебя, Степа!
   - Отойди, - сказал Дятлов и тут же тихонько спросил неизвестно кого: - И зачем меня убило?
   Андрей поднялся и быстро вышел из избы. В одной гимнастерке, с неприкрытой головой, он встал на крыльце, где хлестал резкий ветер, и долго стоял, смотря вдаль и не видя ничего...
   ...Вернулся Умрихин. Вслед за ним пришел капитан Озеров. Его ватник и ушанка были запорошены снежной крупкой. Он расспросил военфельдшера о состоянии раненых и больных, присел у стола - тяжело, устало... К нему подошла косматая пестрая кошка. Хозяйка видела, как он взял ее на колени, начал гладить красной от холода жилистой рукой. Обернувшись к печи, он спросил так, словно продолжал начатый разговор:
   - Ну что, хозяйка? Что надумала? - Он кивнул на раненых и больных. А?
   - Чего ж тут думать?
   - А как же?
   - Тут нечего думать, - сурово продолжала хозяйка. - Оставляйте у нас, вот и все! Куда их вам тащить с собой? Легкое ли дело? Бог милостив, сберегем, выходим. Какая нам жизнь, если вы не будете жить?
   Андрей и Умрихин были поражены неожиданным решением угрюмой хозяйки, а капитан Озеров, приняв ее решение, как должное, коротко поблагодарил:
   - Спасибо тебе, хозяйка! Не забудем.
   - Сколько их оставите?
   - Во-первых, вот этого. - Озеров повернулся в передний угол. - Он ранен тяжело. Его, дорогая хозяюшка, надо бы...
   Дятлов вдруг зашевелился.
   - Меня? - прохрипел он. - Оставить?
   Все бросились в передний угол.
   - Не-ет! - Дятлов забился под одеждой. - Не-ет?
   Он взглянул на всех с ужасом, и глаза его пошли под лоб, сверкнув белками. Потом он, будто выгибаясь, чтобы сползти с носилок, сильно поднял грудь.
   - Отходит, - прошептала хозяйка.

   Все раненые и больные, словно почуяв, что в избу пришла она, смерть, которая всюду шла за ними, начали просыпаться и вставать со своих мест...

 

   V

 

   У западной окраины деревушки, в небольшой, дочерна задымленной баньке, находились на карауле два бойца. Голодные, продрогшие и усталые, они с трудом коротали время в затишке. На лесной дороге, по которой пришел полк в Сухую Поляну, стоял еще один пост, и они, надеясь на него, редко выглядывали из баньки. Но как раз в те минуты, когда умирал Дятлов, один из бойцов, обросший, синий от холода, с чирьями на шее, докурив цигарку, глянул в окошечко на дорогу, что выходила из лесу, и сразу схватил товарища за плечо.
   - Глянь-ка! Это кто же?
   - Чего паникуешь, там стоят же...
   Из лесу, раскидываясь в цепь, к деревушке быстро бежали люди в шинелях. В руках у них мелькали автоматы.
   - Мать святая, немцы!
   - Бей! Дьявол!
   По стрельбе капитан Озеров мгновенно догадался: у деревушки гитлеровцы. Отрываясь от Дятлова, крикнул назад:
   - К бою!
   Все, кто мог, похватали оружие.
   - Спрячешь? - крикнул Озеров хозяйке.
   Поняв, что речь идет о раненых, хозяйка кинулась открывать подпол, закричала дочери:
   - Мотря, давай сюда! Давай соломы!
   - За мной! - скомандовал Озеров, бросаясь из избы.
   Выскочив на крыльцо, Андрей в несколько прыжков оказался у развалин какой-то каменной постройки, вероятно, кладовой. Пальба шла такая, что второпях нелегко было понять, откуда и кто стрелял. Приподнявшись над глыбами серых камней, хотя вокруг и не стихал посвист пуль, Андрей увидел, что все остальные бойцы, которые были в избе и могли биться, бросились в палисадник, к сарайчику и в огород. Впереди за раскиданными пряслами, за пепелищами, где возвышались голые печи, на двух крайних дворах деревни метались люди, стреляя куда-то из винтовок и что-то крича. Позади - по всей деревушке - поднималась, рвалась сквозь пальбу разноголосица.
   Зарядив винтовку, Андрей вновь поднялся над грудой камней, соображая, куда надо стрелять. На крайнем дворе два высоких человека в шинелях сшибли с ног бойца в ватнике и, пробежав в направлении Андрея несколько метров, упали за изгородью, где были низенькие помятые кусты акации. В ту же минуту на дворе еще показались люди в шинелях - они тоже неслись к изгороди.
   - Немцы! - допахнуло ветром чей-то голос.
   Где-то позади, с другой стороны улицы, начал давать короткие злобные очереди ручной пулемет. Один из тех людей в шинелях, что бежали через крайний двор к изгороди, запнулся, затем выпрямился во весь свой огромный рост, и в его вскинутой руке на фоне неба блеснул автомат. И как только он опрокинулся навзничь, Андрей наконец-то понял, что кричали со стороны ему и кричали не зря: прямо на него бежали гитлеровцы.
   Глаза Андрея вдруг налились густой смолевой чернотой, и в ней остро сверкнули зрачки. В эту секунду - впервые за жизнь - Андрей почувствовал в себе такое ожесточение, что даже не мог крикнуть, а только страшно, судорожно скривил бескровные дрожащие губы:
   - А-а, поганые души!
   Один гитлеровец из той группы, что залегла на крайнем дворе под огнем озеровцев, бросился вперед - к изгороди, к кустам акации. Почти не целясь, Андрей выстрелил в этого гитлеровца. Схватившись за грудь, будто поймав пулю, немец кособоко шагнул еще три шага и рухнул на землю.
   Но тут же из кустов акации выскочил другой гитлеровец. Одним махом он хотел перепрыгнуть изгородь, но Андрей успел выстрелить второй раз, и гитлеровец, оторвавшись от изгороди, круто обернулся и замертво свалился в кусты.
   - А-а, змеиные души! - опять прохрипел Андрей.
   С каждой секундой он чувствовал в себе все больше и больше непривычной для него властной злой силы. В нем все клокотало и горело. "Так уж и думаете - ваша взяла? - рвались в нем мысли. - А ну, змеиные души, где вы?"
   Раз за разом он начал бить по кустам акации. Он действовал с лихорадочной, но расчетливой и зоркой быстротой. То и дело в сторону от него летели звонкие пустые гильзы.
   В этот момент Андрей впервые услышал, что бой идет не только по всей окраине деревушки, но и за нею, по всей западной части лесной поляны. Что-то призывное, обнадеживающее и даже освежающее послышалось ему в грохоте боя. Андрей почувствовал себя уверенным и смелым. Он поднялся, чтобы броситься вперед, хотя и не подумал о том, для чего это нужно; в правой стороне - у сарайчика - раздались крики и выстрелы. Несколько гитлеровцев, незаметно пробравшись с правого фланга, неожиданно выскочили из-за сарайчика на двор. Не замечая Андрея в развалинах кладовки, они начали бить из автоматов по дверям избы.
   Андрей рванул с пояса гранату и бросил ее в гитлеровцев с такой силой, что она засвистела в воздухе. Не успев разглядеть, что произошло после взрыва, он бросил в дым, поплывший над двором, вторую гранату и только после того, как услышал у сарайчика смертные крики, подумал, что ему надо бы, бросая гранаты, падать в развалины. Но эта мысль мелькнула, не оставив следа. Андрей тут же выскочил из развалин и, захваченный порывом ярости, бросился вперед.
   В несколько больших прыжков он оказался на соседнем дворе, где у изгороди торчали кустики акации. Он не отдавал себе точного отчета, зачем бежит именно на этот двор, но, оглянувшись, с удовольствием заметил, что вслед за ним бегут другие озеровцы, и закричал во весь голос:
   - Сюда! За мно-о-ой!
   Выскочив на пепелище, он обернулся и, махая рукой, еще раз закричал, защищая слова от ветра:
   - Сюда-а! Дава-ай!
   Среди пепелища, груды битого кирпича, покореженной огнем жести и головней могуче высилась русская печь с высокой задымленной трубой. Она стояла как символ бессмертия разоренного крестьянского двора. Кроша и разбрасывая сильными ногами хлам сгоревшей избы, Андрей подскочил к печи, прижался к ней, холодной и ободранной, плечом и, заметив на крайнем огороде гитлеровца, рванул затвор винтовки. Ее магазин оказался пустым. Андрей схватился за подсумок, - и там не было патронов.
   - Тьфу, черт! - выругался Андрей.
   Из-за печи выскочил гитлеровец в каске. Длинные полы шинели, чтобы не мешали бежать, были пристегнуты у него за ремень. Держа у живота автомат, он нажал спуск, - автомат дал мимо Андрея струю пуль. Андрей мгновенно понял, что гитлеровец не заметил его, а бьет, сам не зная куда, и в ту же секунду, изловчась, ударил его наотмашь прикладом винтовки.
   - Э-эк! - крикнул гитлеровец, опрокидываясь у печи.
   У винтовки сломалось ложе. Андрей бросил ее и кинулся на гитлеровца, который дергался, хватаясь за кирпичи, стараясь перевалиться на живот. Андрей схватил его за плечи и разом уложил на лопатки. Из ноздрей гитлеровца текла кровь. Он щерил большие желтые зубы, думая, видно, закричать. Андрей не знал, что делать с ним, не успел подумать об этом, как почувствовал, что рука сама собой схватилась за нож, который он стал носить у пояса в дни похода. Увидев в руке нож, он понял, что должен сделать, и закричал, навалясь на гитлеровца:
   - На, собака! На! На!
   Андрей не помнил, сколько раз бил ножом. Очнулся он, услышав, что кто-то рванул его сзади от гитлеровца. Он ударил последний раз ножом в золу и кирпичи.
   - Стой! - крикнул Озеров, приседая около. - Погоди!
   Андрей не сразу узнал капитана Озерова. Обессилев, он привалился спиной к печи и, тяжко поводя грудью, некоторое время смотрел на него, не разжимая занемевших зубов. Через двор, крича, бежали озеровцы. Стрельба продолжалась за околицей деревушки. Заметив, что вся правая рука в крови и золе, Андрей весь передернулся и начал обтирать руку о штаны.
   - Вот! - сказал он неопределенно. - Видали, а?
   Взглянув на гитлеровца, Озеров удивился: он был похож на Курта Краузе, пленного летчика, самолет которого сбили недалеко от Ольховки. И Озеров ярко вспомнил тот лесок, где допрашивали пленного, темнокожую липку, под которой стоял котелок с недоеденной лапшой, и Андрея с дрожащими у швов руками...
   За деревней стихала стрельба.

 

 

 VI

 

   Почти вся рота обер-лейтенанта Рудольфа Митмана погибла у Сухой Поляны. Когда был снят передовой пост русских на лесной дороге и рота стремительно вырвалась к деревушке, Рудольф Митман решил, что небольшая "советская банда", захваченная врасплох, будет уничтожена за несколько минут. Командир немецкой роты не знал, что в Сухой Поляне только небольшая часть русских, а все остальные расположены по обе стороны от нее, под прикрытием леса. Он понял это, когда сотни русских солдат бросились в атаку с двух сторон, пустив в дело гранаты и штыки. Но в это время уже нельзя было ничего сделать, чтобы спасти роту от гибели. Две цепи русских ударили по ней, как две дуги капкана.
   В этом бою озеровцы дали полную волю своему чувству мести. Из роты Рудольфа Митмана чудом осталось в живых пять человек. Озеровцы захватили их в плен и пригнали к избе, где размещался штаб полка.
   Вскоре сюда же подошли крытые брезентами двенадцать тяжелых немецких повозок, захваченных на лесной дороге. На первой повозке, погоняя вожжами куцехвостых рыжих коней, сидел Семен Дегтярев - весь грязный, но веселый, разгоряченный, как от вина. Проворно соскочив с повозки у крыльца штабной избы, он закричал, подбирая вожжи:
   - Принимай, дружки, мой пай!
   - О, Семка! - шагнул с крыльца Умрихин. - Жив, Сема?
   - А ты помер? - съязвил Дегтярев. - Принимай!
   - Чего принимать-то! Где?
   - Ослеп? Вон, на повозке!
   На повозке, связанный веревкой, лежал немецкий офицер в темном прорезиненном плаще и в каске.
   - О, - подивился Умрихин. - Не их ли ротный?
   - Точно! С крестом! - хвастливо объявил Дегтярев подбегавшим солдатам, по-хозяйски разнуздывая коней. - А вот, поди ты, очумел от страха, идти не может! Офицер, а жилка слаба! Не дюжит!
   Капитан Озеров попросил комиссара Яхно заняться всей подготовкой к выступлению из Сухой Поляны, а сам отправился допрашивать захваченного в плен командира немецкой роты.
   ...Дней пять назад пехотный полк, в котором служил обер-лейтенант Митман, был снят с передовой линии, где он безуспешно вел наступательные бои, и отведен в тыл на отдых и пополнение. Но отдохнуть и здесь не удалось, хотя Рудольф Митман крайне нуждался в этом: в последнее время он ощущал большой упадок сил и тяжелое расстройство нервной системы. Вчера ночью близ пункта, где расположился полк, произошел взрыв большого артиллерийского склада. Через несколько минут после того, как расплескался в осенней ночи грохот взрывов, командир полка, старый полковник фон Гротт, вызвал к себе обер-лейтенанта Митмана. Полковник приказал немедленно выступить с ротой на поиски небольшой "банды", которая нанесла такой огромный ущерб немецкой армии.
   - Vernichten!* - кратко приказал фон Гротт.
   _______________
   * Уничтожить!
   По следу, найденному собаками, рота Митмана двинулась в путь. Темной ночью на мерзлой земле немцам не удалось заметить никаких признаков того, что они движутся не вслед за маленькой группой, а за колонной. Обер-лейтенант Митман, хотя и чувствовал себя больным, был уверен в успехе своей неожиданной и, как он думал, пустяковой экспедиции.
   И вдруг - внезапный и полный разгром. И где? Не на передовой линии, а на территории, сплошь занятой немецкой армией, где, казалось бы, русский ветер должен был бояться шевельнуть волосы на его голове. Вокруг - тысячи немецких войск, а он, Рудольф Митман, в плену у русских. Не сон ли это?
   Когда Рудольф Митман немного пришел в себя, в избе уже не было ни его солдат, ни того грузного русского офицера, который пытался говорить с ним на чистом немецком языке. Лишь у порога мирно стоял одинокий молчаливый часовой. Тяжело дыша, Митман поднялся с пола, глянул в окно. Молоденькая березка, стоявшая в палисаднике, точно на посту, замахала на него голыми ветками. За околицей деревеньки раздался винтовочный залп. Это был прощальный залп озеровцев над могилой товарищей, погибших в бою у Сухой Поляны, а Митман решил, что русские расстреляли остальных его солдат, попавших в плен, и что ему тоже осталось жить недолго, - и с Рудольфом Митманом случился припадок истерии.
   Капитану Озерову, когда он вернулся с похорон, очень долго не удавалось заставить пленного отвечать спокойно, связно и толково. Обер-лейтенант Рудольф Митман то дергался всем телом на лавке, то вскакивал и, становясь перед столом, за которым сидел Озеров, начинал выкрикивать что-то бессвязное, тараща в потолок закровеневшие глаза, обдирая с мундира Пуговицы.
   - Садитесь и успокойтесь, мне нужно разговаривать с вами, - сказал Озеров пленному по-немецки, выбрав минуту, когда тот мог слышать его. Очень плохо, господин офицер, иметь такие нервы на войне. Успокойтесь. Если угодно, выпейте воды.
   - Я сражался в Бельгии! - для чего-то выкрикивал Митман. - Я был в Греции!
   - А здесь Россия, - сказал Озеров. - Так?
   - О-о, Россия! - застонал Митман, падая на лавку, дергаясь, стуча о подоконник взлохмаченной головой. - Будь проклята! Эта страна... Такая страна! Такой народ!
   - Народ у нас такой, - подтвердил Озеров. - А вы не знали? Не думали, что он такой?
   - Я ничего не знал! Ничего! - закричал Митман, вскидывая на Озерова одичалые, кровавые глаза. - Полковник фон Гротт сказал ночью, что это банда! Он обманул меня! - Он опять вскочил, заметался перед столом. - Будь все проклято! Все! Все! И поход и армия! Зачем мне все? Я ничто! - Он начал хвататься за погоны, пытаясь их сорвать. - Вот! Нет больше обер-лейтенанта Рудольфа Митмана!
   Озеров пристукнул по столу обоймой из пистолета.
   - Не срывать! Вы - офицер, да?
   - Да, я офицер германской армии!
   - Садитесь! И выпейте воды! - резко приказал капитан Озеров. - Плохой вы офицер. Как же вы собрались воевать, если не уважаете свои погоны? Пейте!
   Захлебываясь, Митман выпил стакан воды. Затем спросил тихо и удивленно:
   - Вы не расстреляете меня?
   - Нет, - ответил Озеров твердо.
   - Да? Это верно?
   - Это слово советского офицера.
   - О-о! - застонал Митман и вдруг закричал облегченно, полной грудью, хватаясь руками за край стола. - Я верю! Верю! Ваше слово...
   - Встать!
   И когда Рудольф Митман успокоился окончательно, капитан Озеров заявил резко:
   - Да, я обещаю: вы будете жить. Но при одном условии: вы должны правдиво, точно отвечать на все мои вопросы!
   - Я скажу, - заторопился Митман. - Все скажу.
   Начался допрос. Капитан Озеров развернул на столе карту, найденную в полевой сумке обер-лейтенанта Митмана. В центре ее были сделаны разноцветными карандашами различные пометки, - будто птички истоптали это место грязными лапками.
   - Вы знаете, где ваши передовые части? - спросил Озеров. - Они стоят? Далеко до них?
   - Да, они стоят, и я знаю, где они, - ответил Митман. - Пять дней назад наш полк сняли с передовой линии. Но там пока остались другие полки нашей дивизии. Это недалеко.
   - Покажите, - приказал Озеров.
   Рудольф Митман наклонился над тем местом карты, где были сделаны разные пометки Он показал, с какого участка ушел на отдых его полк, какой район до сих пор занимает дивизия, и, поняв, зачем все эти сведения нужны Озерову, спросил задумчиво:
   - Вы хотите пройти туда, к Москве?
   - Да, - ответил Озеров.
   - Не пройти, - сказал Рудольф Митман. - Я говорю честно. Я могу сказать, что перейти линию фронта сейчас нетрудно, но дойти до нее невозможно. Почти до самой линии фронта здесь, как видите, нет лесов. Открытое место. Укрыться негде. И весь этот район - я говорю честно сплошь занят нашими войсками. Они в каждой деревне, на любой дороге... Не пройти!
   - Не пройти?
   - Нет! Я говорю честно!
   Озеров вдруг ударил кулаком по карте.

   - Пройдем! - крикнул он в бешенстве, и суженные Глаза его блеснули жаркой синевой. - То, что кажется для вас невозможным, для нас возможно. Мы пройдем как раз по этим вот местам, где так много ваших войск! И сегодня же ночью мы будем у линии фронта!

 

   VII

 

   С полудня неожиданно ярко засветило солнце. Там и сям в низинах, невидимые в непогодь, обозначались под раскидистыми ветлами большие и малые селения; ветер тянул от них, низко и порывисто, серенькие дымы. Волнистые поля неожиданно заблестели, точно покрытые глазурью. Одинокие вороны, задумчиво сидевшие до этого на заброшенных токах, начали взлетать против ветра. Если с озими поднимался заяц, глаз уставал смотреть, пока он, мелькая, скрывался на посветлевшем поле.
   В длиннополом черном плаще, похожий на монаха, обер-лейтенант Рудольф Митман крупно шагал пустой кочковатой дорогой. Следом за ним шли фельдфебель и два рядовых немецких солдата с автоматами, а немного позади них шумно двигалась большая колонна русских в грязных ватниках и обтрепанных шинелях. Они шли без оружия. За плечами у них болтались пустые вещевые мешки да задымленные котелки. Это были озеровцы. Двигались они в колонне поротно. За каждой ротой стучали по мерзлой земле две немецкие повозки, запряженные парами дюжих ломовых коней; из-под брезентов на многих повозках виднелись ломы и лопаты. По обе стороны колонны и позади нее шли немецкие солдаты с винтовками, автоматами и даже ручными пулеметами.
   Обер-лейтенант Митман, борясь с ветром, поднялся на крутой пригорок. Впереди, в большой котловине, залитой солнцем, показалась деревня. С пригорка хорошо было видно, как по деревне, по ее пепелищам бродили группы немецких солдат и передвигались темные немецкие танки.
   От деревни навстречу колонне летела, встряхиваясь на кочках, приземистая легковая машина, раскрашенная в серо-желтые осенние тона. Когда она подошла совсем близко, Рудольф Митман, щелкнув каблуками сапог, повернулся к ней и вскинул к виску два пальца. У машины зашипели тормоза. Открылась дверца. Держась за ручку, пожилой седоватый немецкий офицер, в фуражке с необычайно высокой тульей и в накидке с куньим воротником, выглянул из машины, спросил с одышкой:
   - Пленные?
   - Так точно, господин полковник!
   - Куда ведете?
   - На позиции сорок седьмой пехотной дивизии, господин полковник! быстро, но четко отрапортовал Митман. - В район пункта Еловка.
   - Для использования в атаке?
   - На строительство укреплений, господин полковник!
   - А-а! - разочарованно протянул полковник. - Можете идти. - И сильно лязгнул дверцей машины.
   Пропуская машину мимо колонны, конвойные, стараясь показать проезжему начальству свое усердие в службе, начали помахивать оружием и торопить озеровцев:
   - Vorwarts!
   Шагая крупно, размашисто, обер-лейтенант Митман начал спускаться с пригорка к деревне. Грузный фельдфебель, идущий позади, спросил его, имея в виду проехавшего в машине полковника.
   - Кто он такой? Не знаете?
   - Это командир танкового полка, - живо обернувшись, ответил Митман. Его полк стоит вот в этой деревне. В последних боях он, как мне кажется, понес значительные потери...
   - Отлично! - сказал фельдфебель. - Ведите дальше.
   Это был капитан Озеров.
   ...Обер-лейтенант Рудольф Митман был ошарашен, когда капитан Озеров, твердо пообещав сохранить ему и его солдатам жизнь, потребовал, чтобы они провели полк до передовой линии под видом пленных, направляемых для строительства различных укреплений. Рудольф Митман очень боялся смерти и поэтому хотя и с тревогой, но быстро принял это предложение капитана Озерова.
   После этого пленным немецким солдатам выдали незаряженные винтовки и строго-настрого запретили разговаривать в пути со встречными: им разрешалось только одно - при встречах с немцами торопить людей в колонне. Около двадцати озеровцев были переодеты в немецкое обмундирование и получили различное немецкое оружие. Так Озеров создал "конвой" для своего полка. Все остальные озеровцы сложили оружие на трофейные немецкие повозки и закрыли его брезентом, на отдельные повозки, для виду, набросали собранные по деревне ломы и лопаты. На всякий случай Озеров решил пустить по две повозки с оружием вслед за каждой ротой. Если бы потребовалось, озеровцы могли в несколько секунд вооружиться и принять бой.
   Тяжелораненых и больных уже нельзя было оставлять в Сухой Поляне. Но мрачная хозяйка дома, где умер Степан Дятлов, - ее звали Прасковьей Михеевной, как она сообщила на прощание, - все же попросила поручить их ее попечениям. Раненых и больных уложили в крестьянские телеги, и Прасковья Михеевна, показав кнутом на лес, куда направился ее обоз, твердо пообещала:
   - Сохраним! Там везде свои люди.
   - Долго жить тебе, Михеевна! - сказал ей Озеров.
   - Спасибо. И вам так же.
   И полк Озерова, не задерживаясь больше ни одной минуты, выступил из Сухой Поляны. Время было дорого, как никогда за дни похода. Оно было рассчитано строго. До наступления темноты, пока фон Гротт не знает о гибели своей роты, нужно было пройти зону открытых полей, где много немецких войск, и вступить в большой лес, за которым и находилась линия фронта.
   Полк двигался быстро.
   Полковник в машине был первым немцем, которого встретили озеровцы на пути от Сухой Поляны. Без страха, но все же с некоторым волнением готовились озеровцы к этой встрече, а когда она произошла так просто и благополучно, заметно повеселели. Иных потянуло даже к шутке.
   - Вот одурачили!
   - Известно, губошлепы!
   Но тут же озеровцы увидели, что деревня, куда движется их колонна, занята большой немецкой частью, и вновь примолкли. Все невольно потеснее сомкнулись в шеренгах и еще поспешнее застучали обувью по кочковатой дороге.
   На одной из повозок правил лошадьми Семен Дегтярев. В повозке лежал Андрей, прикрытый пестрой, под, цвет желтеющей листвы, немецкой плащ-палаткой. После боя Андрей почувствовал себя особенно плохо. Но когда узнал, что всех раненых и больных оставляют в лесу близ Сухой Поляны, собрал последние силы, стал в строй и вышел из деревни в колонне. Но сил хватило ненадолго. На пятом километре пути он упал, и его уложили в повозку Семена Дегтярева. Сознание вернулось к Андрею быстро, но слабость и теперь была так сильна, что он лишь изредка мог приподниматься, чтобы взглянуть на товарищей да на такие светлые в этот день подмосковные поля.
   Сбоку к повозке подбежал непомерно высокий солдат в короткой, до колен, немецкой шинели. Шмыгая мясистым утиным носом, он нагнулся над повозкой, придерживая у груди автомат:
   - Это ты, Иван? - спросил Андрей.
   - Ха-ха, аль не узнал? - осклабился Умрихин.
   - Эх, и рожа у тебя! Чистый немец! - сказал Андрей, почему-то раздражаясь. - Так бы и дал тебе по роже-то!
   - Го-го! - загрохотал Умрихин. - Похож?
   - Вылитый. Отойди, смотреть противно.
   - Вот и ладно, что похож, - как всегда, не обижаясь, продолжал Умрихин. - Мне это лучше, а вот вам-то похуже моего. Вон она, деревня-то...
   - А что? - обернулся на разговор Дегтярев. - Опять пугать? Вот я тебя, дылда чертова, как достану сейчас вожжами по ноздрям, так ты умоешься! Слышишь?
   - Или не боитесь? Нет, сурьезно?
   Семен Дегтярев оглянулся назад, поискал кого-то глазами среди озеровцев, шагавших в колонне за повозкой.
   - Вот беда! - сказал он. - И где это товарищ сержант наш?
   - Юргин? Вон там, позади идет.
   - Хотя бы он отругал тебя, Иван, как следует, а?
   - Он уж меня ругал, - сознался Умрихин.
   - Тогда подойди чуток поближе.
   - Это зачем?
   - Вожжи у меня коротковаты, не достать мне отсюда до твоих ноздрей, обозлился не на шутку Дегтярев. - Не твоей головой, дурак, обдумано, как пройти. Сам капитан наш, товарищ Озеров, обдумал! А раз он ведет - значит, шагай и не ной! И больного человека не трогай.
   Слушая ругань Дегтярева, Умрихин молча шагал рядом с повозкой. Немецкий вороненый автомат, как игрушечный, болтался у него на груди.
   - Ты не сердись только, - сказал в заключение Дегтярев добродушно. Тебя ведь, Иван, и следует ругать. Ты всем, кажись, ничего боец, а вдруг заладишь выть, как та, к примеру, выпь на болоте.
   - Я не сержусь, - ответил Умрихин. - Если уж сказать по правде, то мне даже лучше, когда меня отругают. Как-то легче на душе. Я и на самом деле, боюсь немного, - признался он просто. - А когда меня отругают, страх-то и проходит. Видишь, мне даже и сейчас вот лучше стало. - Он взглянул вперед. - О, близко уж!
   Отрываясь от повозки и входя в роль конвойного, он угрожающе вскинул автомат и, повеселев, озорно заорал диким простуженным голосом:
   - Шнэхер... в-вашу мать!
   - Чего орешь? - Дегтярев даже привстал на повозке. - Заткни глотку, чертова дылда, и шагай молчком! "Шнэлер" надо кричать, вот как!
   - Э, учи! - отмахнулся автоматом Умрихин. - Мы сами из Берлина!
   Колонна вошла в деревню.
   Андрей вдруг приподнялся на повозке.
   - Лежи ты, - шепнул ему Дегтярев.
   - Нет, я погляжу на них, - возразил Андрей.
   Вслед за обер-лейтенантом Митманом и капитаном Озеровым колонна молча шла главной улицей деревни. Озеровцы ожидали, что колонна сразу привлечет внимание немцев, и они по крайней мере будут интересоваться, куда она движется. Но этого, как и рассчитывал Озеров, не произошло. В те дни русских пленных гнали не только на запад, но и на восток, к линии фронта на рытье окопов, строительство блиндажей, для прикрытия идущей в атаку немецкой пехоты. Не обращая внимания на колонну русских, какие приходилось видеть часто, немцы спокойно занимались своими делами: возились около зениток и танков, расставленных по всем дворам и огородам, растаскивали изгороди на дрова, волокли к машинам разные вещи, найденные в ямах и домах, толковали о чем-то, собираясь группами, разжигали трубки... Редкий немец, случайно оказавшись поближе к дороге, окидывал колонну беглым взглядом и шел дальше.
   Озеровцы быстро успокоились.
   Андрей жадно всматривался в немцев. До этого он встречал их только в бою. Но видеть вражескую армию в бою - одно дело, и совсем другое увидеть ее в обыденной жизни. Здесь лучше видно, что она представляет собой, чем живет, насколько сильна и боеспособна. Андрей был очень рад, что увидел немцев в обычной, мирной обстановке.
   На одном из разгороженных дворов стояло несколько искореженных немецких танков, с дырами в бортах, похожими на сусличьи норы, с разбитыми башнями, разорванными, затоптанными в грязь гусеницами. Один из танков, видимо, загорался в бою, - огонь во многих местах сорвал краску с брони, и желтый знак свастики, задетый им, как огромный тарантул, скорчился и обмер в агонии.
   - Видишь? - Андрей начал дергать Дегтярева сзади. - Видишь, Сема, а? - И лицо и глаза его горели одной, все заслонившей думой. - Не терпит их железо, а? Скрючило!
   - Тише ты! Гляди да молчи!
   У многих немцев был затасканный, захудалый вид. Они начинали страдать от холода. Забывая о воинской выправке, обросшие, они бродили по деревне уныло, горбясь, волоча отвислые, измятые полы своих тонких шинелей. Иные уже начинали напяливать на себя не только мужскую, но и женскую одежонку, отобранную у крестьян или брошенную в покинутых деревнях: старенькие дубленые шубенки со сборами позади, мерлушковые шапчонки, разноцветные шарфы и варежки ручной вязки.
   - Видишь, Сема? Видишь? - все рвался на повозке Андрей, горячо шепча. - Вот они какие, а? Как из шайки какой! Видишь?
   - Молчи, Андрей! Гляди и молчи!
   На крайнем дворе у выезда из деревни Андрей увидел множество заготовленных березовых крестов, аккуратно, в наклон, составленных около сарая. Обессилев, Андрей лег на повозку, сказал:
   - А хреновые у них дела, Семен!
   - Довоевались! - ответил Дегтярев. - До ручки. Видать же их! Ну, Андрей, погоди... Вот как трахнут наши, - останется здесь от них одно мокрое место! Эх, Андрюха, мы еще обратно пойдем по этим вот местам! Будет наше времечко! - Теперь он горел от своих слов. - Подойдет же тот наш час! Эх, и часок будет! Эх, и разгуляется наша силушка!

   Колонна двигалась к другой деревне.

 

   VIII

 

   Обер-лейтенант Рудольф Митман вел полк Озерова не основной дорогой, идущей к передовой линии на участке 47-й пехотной немецкой дивизии, а небольшими проселками, где все же меньше стояло резервных войск. Перед закатом озеровцам лишь изредка попадались санитарные машины и одинокие двуколки, а с наступлением полной темноты полк вступил едва заметным, почти непроезжим проселком в большой смешанный лес, обтрепанный осенью. Здесь было уже совсем тихо и безлюдно.
   - За лесом наши позиции, - сообщил Митман.
   Озеров приказал остановить полк.
   Повозки были оставлены на дороге, а все солдаты разошлись в стороны от нее, свалились под деревья и начали торопливо доедать хлеб и консервы, что добыли, как трофеи, в бою у Сухой Поляны. Прислушиваясь к лесной тишине, разговаривали осторожно, приглушенно. Огни цигарок прятали в рукава.
   Ночь спустилась в безветрии. Потеплело. Золотой речкой струился в небе Млечный Путь. Низко над землей свисали гроздья звезд. В лесу было глухо, как только бывает временами в прифронтовой полосе. Где-то далеко, словно желая ободрить себя в бездыханной тишине, простучал пулемет.
   Забравшись на одну из повозок, капитан Озеров, сбросив все немецкое, переодевался в свое обмундирование. Он шепотом требовал у Пети Уральца, неразлучного вестового, то одно, то другое:
   - Брюки! Сапоги!
   Одеваясь, он тихонько разговаривал с Рудольфом Митманом, который стоял у задка повозки, торопливо дожевывая кусок хлеба.
   - Ваш полк стоял на этом участке?
   - Да, - ответил Митман. - Вот за этим лесом.
   - Кому вы сдали свои позиции?
   - Их занял отдельный саперный батальон, господин капитан, - сообщил Митман, покончив с куском хлеба и почувствовав себя бодрее после утомительной дороги. - Дело в том, что этот участок командир дивизии определил как совершенно непригодный для наступления. Дороги, которые ведут к лесу, как вы видели, очень плохие, а в лесу еще хуже. Там много болот. Концентрация большой группы войск с тяжелой техникой, и особенно в период осенних дождей, на всем этом участке невозможна. А у ваших войск, с которыми имел дело наш полк, позиции гораздо выгоднее, а для обороны просто хороши. У ваших здесь проходит гряда высот. Так вот, когда стало ясно, что продолжать наступление на этом участке не имеет смысла, наш полк, как понесший потери, сняли и отвели в тыл, а здесь временно поставили саперный батальон. Исключительно для охраны участка. Концентрация же войск для новых боев, как я уже говорил вам дорогой, происходит гораздо севернее этого леса.
   - Значит, здесь стык двух дивизий?
   - Совершенно верно, господин капитан.
   Озеров с трудом натягивал сапоги.
   - Теперь вам должно быть ясно, господин капитан, - продолжал тем временем Митман, - что я не могу вести вас дальше? Пленных, направляемых для разных целей в передовые части, приводят обычно в расположения штабов. Только после этого они могут быть под особым конвоем пропущены дальше, к передовой линии. Я же, по вполне понятным причинам, не могу являться в штаб саперного батальона, да и вам, мне кажется, делать там нечего. Здесь вы должны пройти сами. И я сразу предупреждаю: хотя батальон и сильно рассредоточен, но вам, конечно, не избежать перестрелки.
   Озеров слез с повозки.
   - Мне все ясно, - сказал он. - Где ваши солдаты?
   Подошли пленные гитлеровцы.
   - Так вот, - заговорил Озеров, все еще что-то оправляя на себе и ощупывая свои карманы, - вы сделали свое дело и теперь должны...
   - Господин капитан! - дернулся Митман.
   - Не перебивать! Не люблю! - И Озеров продолжал тихонько: - И теперь должны убедиться, что у русского офицера - твердое слово. Когда мы пойдем отсюда дальше, вы останетесь на месте. Вы будете свободны. Только сейчас же сдайте оружие.
   Один немецкий солдат, невысокого роста, выступил из темноты и, обращаясь к Озерову, быстро заговорил:
   - Я не желаю идти обратно, господин капитан. Разрешите мне следовать с вами и дальше?
   - Дальше? В плен?
   - Да, господин капитан! Я всегда относился сочувственно к вашей стране и был о ней другого мнения, чем наши наци. И я решительно против этой войны.
   - Как ваше имя?
   - Ганс Лангут, доменщик из Рура.
   - Хорошо! - согласился Озеров. - Вы пойдете с нами.
   В темноте раздались голоса других солдат:
   - Я тоже хочу заявить о своем желании...
   - Теперь нам лучше идти вперед, чем назад.
   - По крайней мере, мы останемся живы.
   Рудольф Митман некоторое время стоял молча.
   - Да, все это очень странно, но они правы, - сказал он наконец. - Нам возвращаться нельзя. Нас завтра же, конечно, расстреляют. А ведь вы, господин капитан, даете слово, что нам будет сохранена жизнь?
   - Да. Как всем пленным.
   - О, я верю! - воскликнул Митман. - Мы идем с вами.
   - Отлично! - Озеров незаметно усмехнулся в темноте. - Петя, прими и уложи оружие, а пленных сдай в распоряжение комбата Журавского.
   Подошел комиссар Яхно. Всю дорогу он, по договоренности с Озеровым, шел замыкающим в колонне, а когда полк остановился на привал, расставил дозорных, лично роздал с одной повозки старшинам рот остатки хлеба, потом, переходя от дерева к дереву, беседовал с солдатами. Отыскав теперь Озерова, он крепко пожал ему руку - молча поздравил с успехом необычайного рейда и сразу же потащил от повозки.
   - Отойдем немного.
   - Ходок вы неутомимый, - сказал Озеров.
   Узнав о всех новостях, Яхно загорелся.
   - Теперь я пойду первым, да?
   - Как хотите, Вениамин Петрович.
   - Знаешь, дорогой, я не могу тащиться позади! - сказал комиссар горячо. - Я понимаю, что иногда это, как вот сегодня, тоже очень важно. И все же не могу. У меня изныла вся душа. Как это трудно - тащиться позади всех!

   Неожиданно начали меркнуть звезды. Легкой хмарью затягивало небо. С запада опять подступали дожди. Из далекой, непроглядной вышины донесло заупокойный вой моторов: немецкие самолеты тянулись на бомбежку к Москве.

 

   IX

 

   Солдаты разобрали с повозок оружие.
   Озябнув, Андрей пробудился за час до рассвета и сразу понял, что полк собирается в путь. Мимо сновали фигуры солдат, слышались приглушенные команды. У повозки шепотком, но возбужденно разговаривали Умрихин и Дегтярев:
   - Пройдем, Иван, не тужи.
   - Эх, Сема, пройти бы! Ты где пойдешь?
   - В правой группе прорыва.
   - Шел бы в колонне!
   - Не могу. Мне с немцами попрощаться надо.
   К повозке еще подошли люди. Один наклонился над Андреем, потрогал его рукой.
   - Ну как, Лопухов? Не полегче тебе?
   Андрей узнал голос капитана Озерова.
   - Товарищ капитан! - с трудом выговорил Андрей, чувствуя, как что-то давит горло. - Не бросайте меня, ради бога!
   - Нет, нет, что ты? Ты успокойся, дорогой. - Озеров получше укрыл Андрея кем-то брошенной на него немецкой шинелью. - Ты лежи спокойно. Довезем, теперь недалеко. С тобой еще сержант Юргин поедет, у него нога болит. А повезет вас... - Он обернулся в сторону лошадей. - Кто их везет?
   - Приказано мне, товарищ капитан, - ответил Умрихин. - Мне тоже идти несподручно. Мозоли заимел от этих проклятых германских сапогов. Позарился на них, а они как из железа.
   - Смотри, чтоб довез!
   - Что вы, товарищ капитан! Не такую кладь возил, бывало. Десять лет в колхозе конюхом. На моем иждивении даже племенной жеребец состоял.
   - Смотри, отвечаешь головой!
   Озеров опять наклонился над повозкой.
   - Закурить не хочешь?
   - Хочу, - признался Андрей.
   - Погоди, я сейчас тебе скручу. - Озеров полез за портсигаром. Немного осталось, ну да теперь хватит дойти...
   Когда капитан Озеров, вручив Андрею зажженную цигарку, отошел от повозки, Умрихин тоже предложил своему другу:
   - Давай, Сема, и мы завернем перед дорогой?
   - Да тут всего на одну закрутку осталось.
   - А вот и давай раскурим ее, - сказал Умрихин. - В дороге все одно курить не придется. А раз скоро выйдем к своим, чего ее беречь? Или там не найдется?
   И они закурили.
   Вскоре Дегтярев попрощался с друзьями.
   - Ох, и отчаянный этот Семен! - одобрительно и почему-то с грустью проговорил Умрихин над повозкой, когда его друг скрылся среди солдат, столпившихся на дороге. - Такого человека, Андрей, только бы в песню! Хорошая бы песня вышла...
   Обойдя колонну, Озеров повстречал Яхно.
   - Ваше слово, Вениамин Петрович!
   Яхно взглянул на пасмурное небо.
   - Пора!
   - Тогда в добрый час!
   Передовая группа прорыва, во главе с Яхно, пошла вперед, а через несколько минут тронулась колонна.
   Андрей лежал на спине и поглядывал в небо. Оно было мглисто, без звезд. В лесу еще трудно было заметить, что начинался рассвет. Колонна двигалась, должно быть, не дорогой, а просекой: повозку встряхивало на корнях и валежинах. Иногда окованные железом колеса повозки, прорезав подмерзший верхний слой почвы, глубоко врезались в болотины, и кони, толкаясь у дышла, с трудом вытаскивали ее на сухое. Иногда совсем низко над повозкой проплывали едва различимые во мгле широкие лапы елей; хвоя перед дождем пахла свежо и сильно, как весной. Иногда мелкие кусты подлеска, попадавшиеся на пути, скребли ветками о дно повозки.
   Андрей невольно вспомнил ту ночь, когда капитан Озеров вел небольшую группу солдат к Вазузе. Сейчас было так же пасмурно, как и тогда. И лес был такой же глухой и неприютный, будто выросший в подземелье, не обжитый не только людьми, но и зверем и птицей. Но теперь Андрей не испытывал страха, как тогда. Он знал, что во главе передового отряда идет комиссар полка Яхно, а во главе колонны - капитан Озеров, и беспредельная вера в этих людей, в их отвагу и мужество наполняла покоем его сердце. Он знал, что эти два человека выведут полк за линию фронта.
   Но Андрею не терпелось... Как он досадовал, что не мог идти! Так и хотелось, собрав все силы, соскочить с повозки и шагать, шагать вместе с товарищами, чтобы скорее выйти туда, к своим... Он то откидывал голову, стараясь взглянуть на Умрихина, который все время трогал вожжами лошадей, то старался приподняться на локте, чтобы взглянуть на Матвея Юргина, и все шептал:
   - Скоро ли, а? Ребята?
   Друзья успокаивали его:
   - Скоро, скоро, Андрей!
   - Лежи ты, притихни...
   Во всем теле Андрея быстро поднимался жар. Палило глаза. Обсыхали губы. Он начал сбрасывать с себя шинель.
   - Скорее бы, - шептал он. - Чего они там встали? Зачем? Скорее бы надо... Иван, ты погоняй, погоняй! Зачем ты стоишь?
   - Бредить начинает, - заметил Юргин.
   Андрей не слышал, как вправо от колонны раздались выстрелы, и не видел, как в том месте, точно вспугнутая с гнезда птица, шумно взлетела в белесое небо зеленая ракета. Он почувствовал только, что повозка стронулась с места. Ее начало поминутно встряхивать. Умрихин крутил вожжами и раза два задел Андрея, но он не сказал на это ни слова: наконец-то они ехали! В какое-то мгновение Андрей услышал выстрелы, но не придал им никакого значения, не подумал даже о том, кто и где стреляет, он целиком отдался ощущению быстрой езды. Выбрав момент, он еще раз крикнул, но уже радостно:
   - Скоро, а?
   Но тут повозку сильно дернуло, затем она ударилась во что-то дышлом и встала. И Андрей, как во сне, услышал крикливые голоса:
   - А-а, беда-то!
   - Убило? Кого убило?

   - Коня убило!

 

   X

 

   Хватаясь за растрепанные космы травы, Дегтярев поднялся и сразу вспомнил, что он поднимается уже второй раз. Зачем это? Почему? Страшной болью обдало все тело, и Дегтярев понял, что с ним произошло. "Прошли или нет наши-то? - подумал он. - Должны бы пройти". Но долго думать он не мог, - боль была такой сильной, что путала мысли. Руки были целы. Это хорошо. На правой ноге свободно шевелились в сапоге пальцы. Но левая была тяжелая и горячая, - она пылала, как головня.
   Первое, что захотелось сделать Дегтяреву, это уйти с места, где его опрокинули немецкие пули. Он чувствовал, что вокруг никого нет и стрельба уже затихла, но ему почему-то было страшно оставаться именно на этом месте. Мысль о том, чтобы уйти отсюда поскорее, была так сильна, что он, почти перестав слышать боль, пополз в ту сторону, где, как ему казалось, была опушка леса.
   Он полз, судорожно цепляясь за траву, волоча левую пылающую ногу. На пути попалась какая-то яма: он нащупал пальцами ее край. Дегтярев решил обогнуть ее справа. Когда он попытался это сделать, от раненой ноги, зацепившейся за обнаженный корень, ударил огонь в самое сердце. Семен вскрикнул и - почти без памяти - поддернул ногу ближе. Он не плакал и не хотел плакать, но по его щекам потекли крупные слезы. Держась за край ямы, смотря сквозь слезы в сумеречь утра, он собрал силы и прошептал:
   - Вот и могила...
   Он прошептал эти слова бездумно, но, когда услыхал их, враз отшатнулся от ямы.
   Новая мысль - мысль о жизни была еще сильнее той, первой, что толкнула со страшного места. Он почувствовал в себе сил больше, чем их было на самом деле. Тяжело дыша, торопясь, он полз вперед, уверенный в том, что ползет на восток, куда так стремился последние недели.
   Содрогаясь всем телом, часто припадая к земле, чтобы перевести дух, он кое-как выполз к поляне. На поляне стоял маленький ветхий дом; все надворные постройки вокруг него были разрушены. Дегтярев приподнялся на дрожащих руках и, собравшись с силой, крикнул почти громко:
   - Эй, люди!
   Никто не откликнулся на его зов. Он крикнул еще раз, но теперь почему-то не откликнулась даже глухая лесная тишина.
   Дегтярев понял, что на разбитом лесном хуторе нет ни одной живой души. Но, отдохнув, он все же пополз к дому, - с детства он привык думать, что где жилье - там жизнь. С большим трудом, поминутно вскрикивая, он затащил себя на крыльцо и, помедлив, открыл дверь. Из темноты пахнуло в лицо запахом сырости, - Дегтярев даже испуганно отшатнулся от двери. Было ясно, что дом пуст, но Дегтярев, помедлив еще немного, перевалился через его порог. Тут снова обожгло болью сердце, и Дегтярев, сам того не желая и не сознавая, закричал страшным мужским криком.
   А когда отступила боль, он вдруг услышал знакомые звуки. Их так странно было слышать здесь, среди тишины пустого дома, что Дегтярев прижался плечом к стене и затаил дыхание. Потом он сказал вслух, чтобы услышать свой голос:
   - Часы!
   Вероятно, только вечером война выгнала лесника из дому. Может быть, он покидал его в панике, хватая что попало. А о часах забыл. Но часы, заведенные хозяйской рукой, все еще шли, тикая певуче, звонко, как привыкли тикать среди привычной мирной жизни этого дома.
   - Часы, - повторил Дегтярев.
   Он подполз ближе к стене, на которой они висели, и, всем телом чувствуя ласковое тепло их звона, облегченно прижался к полу мокрой от слез и пота щекой. И тут, успокоясь, он затих и забылся в дремоте.
   Спустя немного Дегтярев внезапно очнулся в тревоге, быстро приподнялся на локте. Часы тикали совсем тихо. Потом в их механизме что-то тинькнуло, они захрипели, словно задохнулись в нежилой глухоте дома, и замолкли. Семен еще долго напрягал слух: все ждал, что часы, откашлявшись, как живые, снова начнут тикать. Дышать стало трудно. Голова была горячая и тяжелая; казалось, только пошевели ее - она зазвенит, как бубен, обвешанный медяшками и звонками. И в груди хрипело, как только что хрипели часы. "Умру, - подумал Семен. - Кончился завод". И, поняв, что он должен умереть среди лесного безмолвия, Семен в страхе начал хвататься за грудь и тут заметил, как от бока его вкось ударила сильная струя света. Что такое? Это загорелся на его поясе фонарик, о котором он совсем забыл. Семен отстегнул его и тут же, в зеленоватом круглом пятне, увидел стенные часы с маятником и гирей.
   У Дегтярева осталось очень мало сил. Он знал это. В груди хрипело, и все сильнее и сильнее обжигало сердце. И голова уже не звенела, а гудела колокольной медью. Но Дегтярев, задыхаясь, начал подниматься. Пол под ним был сырой и липкий. "Кровь", - понял Дегтярев, но не отказался от своей мысли. Это стоило тяжелых, надрывающих душу мучений, но Семен, поборов их, залез на сундук, что стоял у стены. Прижавшись виском к косяку окна, он долго отдыхал здесь с закрытыми глазами. Фонарик, оставленный на полу, тихим светом обливал его бледное потное лицо.
   Неожиданно Семен вздрогнул - испугался, что не успеет сделать задуманное. Опираясь на подоконник, он поднялся на одной ноге. В эту минуту он еще яснее понял, что его покидают силы, и торопливо, почти в отчаянии, схватился за цепь. Ударясь о стену, гиря взлетела вверх. Не надеясь удержаться еще несколько секунд, Семен прижался к стене и, уже не видя ничего, с лихорадочной быстротой стал искать рукой маятник. Толкнув его, он сразу рухнул на сундук.

   Освещенный фонариком, зеленый от его света, закрыв веки, он лежал безмолвно, не чувствуя боли, и слушал, как певуче тикали часы.

 

   XI

 

   Пройдя с километр от леса, где произошла перестрелка с немцами, капитан Озеров ненадолго остановил колонну в глубокой низине, чтобы подтянулись и собрались сюда все люди полка. Все торопились: в полях быстро светало, немцы могли обнаружить колонну, укрывшуюся в низине, и открыть по ней артиллерийский огонь. Надо было поскорее уходить дальше.
   С помощью Матвея Юргина Умрихин притащил сюда Андрея на брезенте волоком. Через минуту после того, как его уложили на другую повозку, он очнулся, приоткрыл глаза. Над низиной поднималось пасмурное утро. Вокруг слышались шаги и приглушенные голоса. Один солдат, склонившись над повозкой, вздрагивал, тяжело сопел и крутил головой. Андрей узнал в нем Умрихина, разжал засохшие губы.
   - Мы где, Иван? Мы перешли?
   Умрихин разогнулся у повозки, отвел лицо.
   - Кто его знает! Кто сказывает, что уже перешли...
   - Перешли? А ты... зачем же плачешь?
   - Семена жалко.
   - Семена?
   - Убили, сказывают, его...
   Заметив, что Андрей вспотел, Умрихин нагнулся над ним, осторожно обтер его лоб и виски грязной тряпицей.
   - Эх, Андрюха! - прошептал он, морщась и сдерживая дрожащие губы. Остался Семен-то наш! - Он опять отвернул лицо. - Такого человека! Ему и цены нет... За каждую его кровинку по бандитской голове надо уложить. И того мало будет! Ну, что ты хочешь! Партийный человек был! Молодой... он в жизнь-то шел, как против ветра... Первый раз в жизни такого молодого, а слушал я, как старшего, и мне не совестно было...
   - Что мелешь? - слабо сказал Андрей. - Кто его убил?
   - Лежи ты, не досаждай, раз сам ничего не помнишь. Самого-то, скажи спасибо, на себе выволок.
   Прихрамывая, подошел Матвей Юргин.
   - Ну как, узнал? - обратился к нему Умрихин. - Перешли?
   - Пока неизвестно.
   - Как же так? Теперь же наши должны быть?
   - Ничего, Иван, пока неизвестно.
   Никто в колонне не мог понять, перешли или нет линию фронта. В те дни немцы еще не хотели верить, что их октябрьское наступление на Москву сорвано. Поэтому они и не думали о создании строгой линии фронта и очень неохотно, в крайних случаях, когда наши войска особенно стойко преграждали им путь, зарывались в землю. У наших войск, наоборот, все резче и резче обозначалась линия фронта. На некоторых участках наши войска отступали, теряя отдельные пункты, на других - сами отходили, занимая более удобные позиции. Но у всех наших войск под Москвой было одно стремление задержать врага, закрепиться, создать прочную оборонительную линию.
   На первых небольших высотках за низиной, в которой колонна укрылась от немцев, по показаниям Рудольфа Митмана, должны были находиться русские передовые посты. Пока стягивались в низину все люди полка, дозор во главе с комиссаром Яхно достиг этих высоток. Русских постов там не оказалось. Неглубокие траншейки, окопы и блиндажи были пусты, лишь всюду валялись груды заржавленных гильз.
   Яхно быстро вернулся обратно. Он был сильно взволнован. О результатах своей разведки он доложил Озерову так, чтобы не слышали другие:
   - Плохо, Сергей Михайлович! Там никого нет!
   Подозвали Митмана. Он еще раз подтвердил, что пять дней назад на высотках стояли передовые русские посты. Тогда Озерову стало ясно, что за пять дней, пока не было Митмана, на этом участке произошли большие перемены. С заметным волнением он спросил Яхно:
   - Что же случилось? Отошли наши?
   - Не могу понять, Сергей Михайлович.
   - Убитых в окопах не видели?
   - Убитых не видно.
   - Значит, наши сами отошли, - уверенно заключил Озеров. - Но, в таком случае, где немцы? В лесу мы встретились с небольшой группой. Может быть, немцы, заметив, что наши отошли, тоже вслед за ними продвинулись вперед, а в лесу осталась какая-нибудь их тыловая часть? Может быть, мы только подходим к настоящей линии фронта?
   Капитан Озеров окинул взглядом свою колонну. Даже в низине, где дольше держится сумрак, становилось светло. А на гребнях и склонах возвышенностей вокруг уже на большом расстоянии виднелись полосы озимей, заброшенные копны хлеба и одинокие кусты шиповника и акаций.
   - Да, совсем светло, - нахмурился Яхно.
   - Выступать! - глуховато приказал Озеров. - Если впереди немцы, то они теперь предупреждены о нашем приближении с тыла. Нам остается одно: пробиваться с атакой. Задерживаться здесь нам нельзя.
   - Я пошел, - сказал Яхно.
   Полк тронулся из низины.
   Поднимаясь по отлогому склону высоты, многие бойцы и командиры с беспокойством оглядывались назад. Вскоре стала видна темная гряда леса, у опушки которого около часа назад произошла перестрелка. Теперь гитлеровцы, стоявшие в лесу, могли заметить движение большой колонны. Каждую минуту можно было ожидать, что от опушки леса по ней ударят немецкие батареи.
   Но гитлеровцы молчали.
   На склоне высоты показалась извилистая, кое-где разрушенная снарядами траншея; от нее, как отростки, тянулись на восток ходы сообщения. Первая рота, вслед за небольшой группой Яхно, пересекла траншею, перевалила гребень высоты и поспешно начала спускаться по ее восточному склону, где тоже всюду были нарыты ходы сообщения, щели для укрытия от бомбежки и виднелись бугорки блиндажей. Здесь озеровцы первой роты, поняв, что их теперь не видно от леса, заметно оживились и повеселели, - они не знали, что главная опасность, может быть, ожидала их впереди. Капитан Озеров, волнуясь, расстегнул ворот ватника.
   На востоке, за второй грядой высот, покрытых рощицами, глуховато стукнуло орудие, и через несколько секунд донесся свист снаряда. Только он успел рвануть землю за сотню метров правее колонны, засвистел второй снаряд. Он с треском врезался в склон высоты левее, - на месте взрыва черный дым поднялся, как огромная грибная шляпа. И тогда над высотой пронесся высокий радостный голос комиссара Яхно:
   - Товарищи-и, на-аши бьют! Ура-а!
   Комиссар Яхно не был кадровым военным. Поэтому Озеров не мог понять: то ли действительно комиссар догадался, что били наши орудия, или только хотел, чтобы люди полка меньше поддались панике в эти секунды. Но сам Озеров понял точно, что огонь открыла наша батарея: значит, на наблюдательном пункте их приняли за немцев, которые неожиданно, без артиллерийской подготовки, пошли в атаку в сумеречный час утра. И только отзвенел голос Яхно, капитан Озеров, обернувшись назад, крикнул что было мочи:
   - Наши! Наши это! По ще-е-елям!
   Никто не слышал свиста третьего снаряда. Он разорвался перед колонной. Из дыма, заслонившего вторую гряду высот с рощами, остро резнули воздух над колонной невидимые осколки.
   Комиссар Яхно упал навзничь. Не поняв, что случилось с ним в минуту такой радости, он приподнялся и, жарко смотря на восток, еще раз крикнул:
   - Наши! - Его голос сорвался. - Наши! Дошли! - И он опять упал и, улыбаясь, прикрыл глаза.
   Всюду раздались крики. Люди заметались, стремглав бросились в разные стороны. На счастье, вокруг были щели, траншеи и блиндажи. Снаряды начали рваться часто. Всю высотку заволокло дымом.
   Значительно большая часть колонны еще не дошла до гребня высотки. Она оказалась, таким образом, защищенной от огня наших орудий. Как только начался обстрел, все люди, находившиеся на западном склоне высотки, тоже рассыпались по траншеям и окопам.
   Повозка, на которой везли Андрея, за минуту до обстрела завязла в полуразбитой траншее, через которую шагала колонна. Кони не могли вырвать из траншеи передние колеса. Услышав взрывы, Юргин сразу загорелся тем огнем, каким всегда горел в бою. Он бросился к повозке, скомандовал:
   - Андрея!
   Умрихин выхватил Андрея с повозки и потащил в траншею. Кони, напуганные взрывами, вдруг вырвали повозку из траншеи и, не понимая, где опасность, бросились к гребню высотки, а затем завернули в сторону и понесли под уклон, гремя вальками.
   Андрей никак не мог понять, что произошло. По всей высоте рвались снаряды, раздавались крики и стоны, а его друзья, прикрывая его собой, выбирая секунды между взрывами, кричали радостно:
   - Наши бьют, наши!
   - Андрюха, стоят наши!
   Андрею показалось, что его друзья сошли с ума: вокруг рвались снаряды, а они обнимались, смеялись и плакали счастливыми слезами...

   Капитан Озеров в это время, выскочив из траншеи, бросился вперед. Изредка пригибаясь, он тяжелыми, машистыми прыжками начал вырываться из зоны обстрела. По сторонам рвались снаряды, над головой свистели осколки, а он, не останавливаясь, бежал и бежал с вы соты. Почти достигнув ее подножия, он резко остановился, и над ним, словно подняв огненные крылья, взвилось расшитое золотом знамя полка.

 

   XII

 

   Полк Озерова расположился в большом селе. Из части, которая стояла в обороне на этом участке, уже сообщили в штаб Н-ской армии о переходе полка через фронт, и когда Озеров появился в селе, его немедленно вызвали к рации.
   Первым разговаривал с ним командующий армией генерал-лейтенант Рокоссовский, а затем, чего никак не ожидал Озеров, генерал-майор Бородин. Оказалось, что дивизия Бородина, в состав которой входил полк, занимала оборону на соседнем участке, немного севернее того места, где озеровцы перешли линию фронта. Это обрадовало Озерова: полк мог, таким образом, очень быстро присоединиться к своей дивизии. Коротко доложив командиру дивизии о состоянии своего полка, капитан Озеров изъявил желание немедленно прибыть для обстоятельного доклада, но генерал Бородин сказал на это, что он сам приедет в полк, как только закончится совещание в штабе армии, и строго наказал не беспокоить солдат и не проводить никаких приготовлений для его встречи.
   - Золото и в грязи блестит, - сказал он.
   ...Заморосил мелкий серенький дождь. Он не торопился обмыть землю знал, должно быть, что ему отведено много времени для его труда. Начали гаснуть дали. Стайка воробьев врассыпную бросилась с куста сирени, на котором держались все еще зеленые листья.
   Капитан Озеров перебирал и осматривал документы Яхно. Осколок снаряда ударил в левую часть груди, задев край кармана гимнастерки; партийный билет и некоторые другие документы были пробиты осколком и пропитаны кровью. Пятна крови оказались и на фотографиях жены и сына. Озеров долго смотрел на эти фотографии. У жены Яхно были густые темные волосы, они завитками ложились вокруг шеи на плечи, а большие, широко открытые глаза смотрели так прямо и сильно, что Озеров поспешил отвести от них свой взгляд... Сынишка комиссара, лет пяти, вихрастый, видать, неугомонный, в отца, сидел у круглого стола и держал в руках светлые, налитые солнцем яблоки. Семья комиссара жила в Москве. "Как я напишу им? - с болью в душе подумал Озеров. - А написать надо сегодня же! Уму моему непостижимо, как это я смогу нанести им такой удар!" Сложив все документы в полевую сумку, Озеров передал ее Пете Уральцу, спросил:
   - Гроб делают?
   - Делают, товарищ капитан.
   - А могилу... роют?
   - Роют... - И Уралец отвернулся к стене.
   - Камни где? Дай сюда.
   Пряча от Озерова опухшие, влажные глаза, Петя Уралец высыпал из кармана на стол горсть мелких разноцветных камешков, которые комиссар Яхно нес от самой Вазузы.
   Капитан Озеров пощупал камешки и, вздохнув, сказал:
   - Сбереги. Будет случай - отправим.
   - Сберегу, товарищ капитан.
   Сгребая со стола камни, Петя Уралец сообщил:
   - И сейчас лежит, как живой. И улыбается. Даже хоронить такого страшно. Никогда я не думал, что люди могут умирать с улыбкой.
   Озеров поднялся у стола. С минуту он стоял молча, опустив голову, будто перед самой могилой Яхно.
   - Это был настоящий большевик, Петя, - сказал он затем, слегка приподняв голову. - Великой веры человек! С такой верой в наше дело, как у него, и жить, Петя, легко и умереть легко! Только вот расставаться с такими людьми трудно...
   У дома остановилась легковая машина.
   - Генерал! - сообщил связной.
   Озеров вышел навстречу командиру дивизии.
   Генерал Бородин, в светло-серой шинели и сам весь светлый от седины, с ловкостью молодого выскочил из машины и не дал Озерову вымолвить слова. Крепко притянув Озерова к себе, он три раза поцеловал его в обветренные, шершавые губы. Потом вытащил из кармана шинели платок и, заметив, что все люди, которые уже успели с разных сторон появиться у крыльца, смотрят на него с удивлением, закричал сердито, дергая седыми стрельчатыми усами:
   - Ну, что смотрите на меня? Не смотреть! Думаете, раз генерал, так и... Не смотреть! - крикнул он еще раз и, обтерев глаза, указал на Озерова: - Вот на кого смотреть надо! Смотрите, удивляйтесь и завидуйте его счастью! Он показал, как надо служить Отечеству и быть верным своей армии! - И генерал, распахнув полы своей шинели, пошел в дом.
   В горнице генерал сразу разделся и, молча отстранив Озерова, сам повесил шинель на гвоздь у двери, - он собирался пробыть в полку долго. Растирая руки, он некоторое время смотрел на Озерова, будто стараясь определить, какие произошли в нем перемены за месяц после их встречи на берегу Вазузы. Генералу очень понравилось, что во внешнем виде Озерова ничто не говорило о его долгих и трудных скитаниях: гимнастерка и брюки были на нем хорошо выглажены, сапоги начищены до блеска, а сам он чисто выбрит, и от него еще сильно пахло одеколоном. "А ведь не забыл о замечании, что сделал я ему у Вазузы!" - с большим удовольствием подумал генерал и, неожиданно поймав Озерова за руки, сказал наконец то, что хотел сказать прежде всего при этой встрече:
   - Ну, спасибо, дорогой, за все, за все! Спасибо тебе, русская ты душа! Горжусь, что в моей дивизии такие офицеры!
   Озеров выпрямился перед генералом.
   - Служу Советскому Союзу, товарищ генерал!
   - Хорошо служите! Хорошо, товарищ майор!
   Озеров хотел что-то сказать, но Бородин, подняв ладонь, остановил его:
   - Майор! Я лучше знаю, кто вы! - Он пошарил в кармане брюк, вытащил и показал четыре металлических прямоугольника, покрытых рубиновой эмалью. Примите новые знаки. Только вчера получен приказ о повышении вас в звании. Знаки наденьте сейчас же, а потом и разговаривать будем.
   Около двух часов пробыл генерал Бородин наедине с Озеровым. Он подробно расспросил Озерова о том, как полк вел бой у переправы, а затем пробивался на восток, в каком состоянии сейчас находятся люди, в чем они нуждаются, что нужно предпринять, чтобы быстро и полностью восстановить боевые силы полка. Раненых и больных Бородин приказал немедленно отправить в полевые госпитали, а всем остальным предоставить полный трехдневный отдых. Он сообщил, что по приказу командующего армией к вечеру в село прибудут машины с полным зимним обмундированием и продуктами питания для полка. Сегодня же все люди должны быть вымыты в бане, одеты, обуты и хорошо накормлены. Только после отдыха полк перейдет на участок, который занимает дивизия, получит пополнение людьми и необходимое оружие.
   - Кстати, все ваши тылы, - сообщил Бородин, - находятся при дивизии. Я уже сообщил им о прибытии полка.
   - Как они там, товарищ генерал?
   - А в полном порядке. Все время шли с нами.
   Генерал Бородин поднялся от железной печки и пересел к столу. На столе шумел большой помятый медный самовар, - Петя Уралец знал, что генерал любит побаловаться чайком. Бородин сам налил себе чаю и спросил, взглянув на Озерова:
   - Теперь ты ждешь, что я расскажу?
   - Жду, товарищ генерал!
   - Я вижу.
   Отхлебывая небольшими глоточками горячий чай, генерал Бородин начал рассказывать о том, как дивизия, вырвавшись из немецких тисков, отступала от Вазузы, как, отходя, сражалась с врагом на каждом удобном рубеже, нанося ему тяжелый урон. Он, видимо, с трудом сдерживал волнение. Не допив чая, он встал из-за стола.
   - Наше отступление в октябре, - заговорил он, шагая по горнице, историки будут изучать с таким же интересом, как изучают победоносные наступательные операции. Как известно, считается более обычным, что при таком тяжелом отступлении в массе солдат развиваются самые худшие человеческие качества, которые, в конечном счете, превращают войско в стадо. У нас же этого не случилось: как ни тяжело было армии, но она жива. Она действует и крепнет! И никогда не был таким чистым наш человек, как в эти дни, совершая благородные подвиги во имя Отечества!
   Генерал остановился у окна, и Озеров заметил, что он едва удерживает слезы: так переполнили его воспоминания, восхищение людьми и печаль о погибших.
   - Да, я старый человек, - продолжал генерал, - но как взгляну я на солдат наших, так и повеет во мне весной и молодостью: какие люди народились в нашей стране! За годы советской власти у наших людей появились новые черты: необычайная верность великим идеям и великому делу своей страны, чувство коллективизма, чувство ответственности за судьбы всего мира. Весь мир должен любоваться, глядя на наших людей, и должен учиться у них выполнять человеческие обязанности!
   Мимо дома прошла группа солдат. Они были в замызганных шинелях и разбитой обуви. Тащились они по грязи устало, но разговаривали оживленно, радостно. Генерал Бородин смотрел на них до тех пор, пока они не скрылись в переулке, затем перевел взгляд на куст сирени в палисаднике, - он был хорошо обмыт дождем.
   - Странно, - сказал вдруг генерал задумчиво, - листья сирени состоят из того же вещества, что и листья других кустарников. Но вот на всех кустарниках листья пожелтели и осыпались, а на сирени они все еще держатся крепко. И, знаете, - обратился он к Озерову, который тоже подошел к окну, - листья сирени держатся так до самой зимы. И падают только зелеными! Это прекрасно!
   Он отвернулся от окна и неожиданно приказал:
   - Постройте ваш полк.
   - Есть построить полк, товарищ генерал! - ответил Озеров. - Разрешите спросить: вы будете говорить с солдатами?

   - Я хочу поклониться вашим солдатам.

 

   XIII

 

   Андрей сидел на низеньком чурбане перед железной печкой. В печке чадили, не загораясь, сырые еловые дрова. В небольшой палатке было прохладно и тихо. Сильно пахло лекарствами. В слюдяное окошечко, полузакрытое еловой лапой, пробивался сумеречный свет ноябрьского утра. Где-то далеко громыхало, будто там перекатывали с места на место тяжелые пустые бочки.
   Рано утром всех раненых и больных, находившихся в палатке, эвакуировали в полевые госпитали. Андрей остался один" и ему тошно было коротать минуты одиночества. "Эх, и муторно же здесь! - рассуждал он, ковыряя клюшкой дрова в печке. - Только попади к этим врачам - и пропал! Залечат! До чего любят, когда прихворнет человек!" Все три дня, проведенные в санбате, Андрей считал пропащими в жизни.
   За время болезни Андрей изменился еще более, чем за дни похода. Лицо у него осунулось, побледнело и построжело, а глаза, должно быть, навсегда потеряли свою тихость и родниковый блеск. Поглядывал теперь Андрей на все торопливо, чуть колюче и разговаривал резко, а иногда и ворчливо. Всей внешностью и характером он вдруг стал напоминать своего отца.
   Дрова не разгорались. Бросив клюшку, Андрей проворчал:
   - Сбегу - и все! Чтоб я гнил тут?
   Чья-то рука откинула полосу брезента, прикрывавшую вход в палатку, и раздался голос санитара:
   - Здесь он, вона! Проходите.
   Пригибаясь, в палатку вошел Матвей Юргин. Он был в шапке-ушанке, отделанной голубоватым мехом, и в новой длинной шинели. Смуглое лицо Юргина свежо лоснилось после недавнего бритья, - он выглядел моложе и веселее, чем в дни похода. Направляясь в глубь палатки, он заговорил свежим, помягчевшим голосом.
   - А-а, вот где ты! А мне сболтнули, что тебя увезли!
   Не помня себя Андрей вскочил с чурбана.
   - Товарищ сержант!
   На петлицах шинели Юргина вместо привычных треугольников ярко сверкали красные кубики.
   - Товарищ лейтенант! - сказал Андрей, задерживаясь, снизив голос, словно Юргину не повысили, а понизили звание, но тут же еще с большим порывом бросился вперед: - Товарищ лейтенант, произвели?
   - Так уж случилось, - смутился Юргин, обнимая друга. - Вчера только. Встречает майор Озеров и говорит: "Принимай взвод!"
   - Наш?
   - Наш.
   - Товарищ лейтенант! - сказал Андрей с жаром, высвобождаясь от Юргина. - Я не могу! Я сейчас же ухожу во взвод!
   - А это как врачи скажут.
   - Ну, врачи! - зашумел Андрей. - Этих врачей! Что они мне? Пахнет здесь везде какой-то пакостью. Нанюхаешься - на самом деле надолго сляжешь. Уйду, и все! Что они мне, эти врачи?
   - Не шуми! - Юргин огляделся.
   - Да нет тут никого, с утра один гнию!
   Друзья присели у печки. Будто обрадовавшись их встрече, дрова вдруг затрещали весело, и искры замелькали в прогоревшей трубе, вырываясь на вольную волю.
   - Полежать еще надо тебе! - сказал Юргин, сбоку осматривая друга. Ослаб, видно же!
   - И не уговаривай, товарищ лейтенант! Не обижай! - ответил Андрей. Лучше расскажи, как там, у нас в полку. Где он теперь? Ребята как? Знаешь, просто вся душа у меня за эти дни изныла, вроде от корня меня оторвали. Сны разные одолели. Расскажи!
   Но сам тут же поднялся и направился к выходу, выглянул из палатки. С неба реденько падали звезды-снежинки. Недалеко от палатки, укрывшись под разлапистой елкой, солдат-санитар колол дрова.
   - Эй ты, товарищ санитар! - окликнул его Андрей. - Где там мои манатки? Шинель там, сбруя разная... Тащи живо! Мне уходить надо. Гляди, не задерживай!
   - Что ж с тобой делать? - сказал Юргин, когда Андрей вернулся к печке. - Ладно уж, собирайся, пойдем вместе...
   - Я мигом! Сейчас вещи мои принесут.
   - Значит, про полк спрашиваешь? - Юргин, загораясь, начал рассказывать новости. - Э, теперь ты, Андрей, не узнаешь наш полк! Три дня мылись, переодевались, ели, пили... Даже, понимаешь, водочки изрядно перепало! Теперь все веселые такие, ржут, как жеребцы, честное слово! Удержу на них нет! Новое оружие получили. Пулеметов очень много, автоматы... А эти бутылки... Знаешь, теперь не такие, с какими мы тогда у Вазузы-то были, помнишь? Зажигать не надо, а только бросай - сама горит, как окаянная, ничем не затушишь! Я уж попробовал их: полыхают что надо! Ну и пополнение пришло...
   - Много?
   - Порядком. Наш батальон полностью восстановили, да и другие пополнили. И новый комбат назначен.
   - Кто такой?
   - Из бурятов, а по фамилии - Шаракшанэ. Быстрый такой и ловкий, как степной орлик, и, видать, горячей крови!
   - А бойцы ничего?
   - Бойцы разные, - ответил Юргин. - Есть кадровики, а больше - ваш брат, из запаса. Народ разный. У нас в пехоте больше всего, конечно, колхозники да рабочие, а в артиллерию да в минометчики больше интеллигенция попала: учителя, счетоводы, агрономы... Слух есть, что даже один писатель там оказался, вот как! Ну, сам знаешь, там и нужен грамотный народ.
   - Где же полк-то теперь?
   - А полк вчера вечером перешел на участок дивизии. Стоит недалеко от передовой. Как бы сегодня же не вышли на передовую. Вполне возможно.
   За палаткой послышался стук топора.
   - Тьфу, вот изверг-то! - Андрей вскочил и бросился из палатки. - Ты что тюкаешь? - закричал он на санитара. - Что тюкаешь, зловредная твоя душа? Где вещи? Я сколько ждать буду? Тогда доложи врачу, да живо! Сегодня вон ребята, может, воевать пойдут, а я гнить тут буду у вас? Доложи живо!
   Возвратясь к Юргину, спросил:
   - А кто командиром нашего отделения?
   - Сержант Олейник. Из новых.
   - Хорош?
   - На вид боек, смекалист, а какой будет в бою - поглядим. Все люди, Андрей, узнаются только в бою.

   Через час Андрей при помощи Юргина добился выписки из санбата. Ему выдали новое обмундирование, и главный врач, с которым все же пришлось поспорить, неожиданно раздобрился и поднес друзьям на прощание по стакану водки.

 

   XIV

 

   Путь до временного расположения полка Озерова лежал то через поля, кое-где прикрытые полосами озимей, то через лесочки, заваленные опавшей загнивающей листвой и насквозь пропитанные густой осенней синью. До санбата Андрея везли в закрытой машине, и он не видел прифронтовой полосы, а когда увидел ее - поразился, что на ней было сделано. Только что выйдя из лесу, где стоял санбат, он остановился в изумлении: через все поле - с севера на юг - тянулся огромный вал глинистой земли, каким обносили древние крепости.
   - Противотанковый ров, - пояснил Матвей Юргин.
   Через ров был перекинут шаткий дощатый мостик; по нему, и то не без риска, могли проходить только легкие санитарные машины и повозки. Андрей задержался на мостике, кинул взгляд на север, - конца рва не было видно за горбиной поля, кинул взгляд на юг, - конец его обрывался у опушки леса. В восхищении Андрей резким взмахом руки сдвинул шапку на затылок.
   - Эх, черт возьми! - воскликнул он. - Вот это канавка! По шнуру сделана. И сколько тут земли вырыто! Товарищ лейтенант, как ты думаешь: на самом деле не перелезет, а?
   - Танк? - переспросил Юргин. - Ни за что!
   - Кто ж тут рыл? Не слыхал?
   - Как не слыхал! Все, брат, они, москвички, - ответил Юргин, почему-то хмурясь. - Да ты погоди, ты еще не раз ахнешь, когда пойдем дальше. Всю осень, Андрей, трудились тут люди. Да кто? Столичные женщины, каким за всю жизнь, наверное, не приходилось держать в руках лопаты, да молодые девчурки, каким только бы бегать в кино... Вот, брат, кто! И вот гляди, что сделали! И такие рвы, сказывают, по всему фронту нарыты. Да и не только рвы. Куда ни погляди - везде разные преграды. Ой, великий труд они положили здесь! Я как насмотрелся - мне стыдно, Андрей, стало!
   - Стыдно? Отчего же?
   - Стыдно перед этими москвичками, так стыдно - не знаю куда глаза прятать, - хмуро ответил Юргин и, перейдя мостик, долго шел молча, скользя по грязи. - Задержи мы немцев подальше отсюда - зачем бы им долбить тут землю? И еще стыдно оттого, что они потверже нас, пожалуй, переживают эти разные тягости в войне.
   Дальше шли молча. И действительно, много раз еще пришлось Андрею удивляться тому, что сделали москвички в прифронтовой полосе. Это была полоса почти сплошных, трудно преодолимых для врага оборонительных укреплений. Всюду по полям тянулись глубокие извилистые траншеи, на пригорках высились дзоты с темными щелями бойниц, между лесами виднелись могучие линии надолб и проволочных заграждений, а по лесам тянулись непролазные даже для зверья завалы.

   "Да, если мы здесь не устоим, тогда нам, и верно, лучше не глядеть на белый свет. Нет, тут не будет немцу хода!" - подумал Андрей и неожиданно, впервые в жизни, почувствовал щемящую, посасывающую сердце жажду боя.

 

   XV

 

   Полк майора Озерова стоял в лесу, недалеко от передовой линии. В этом месте и раньше, проходя на фронт, стояли воинские части: повсюду виднелись свежие пни, валялись вершинки деревьев, не затраченные в дело, груды сырой щепы и лапника, часто встречались полузаваленные щели, наполненные водой, разломанные шалаши и стойла для коней, ямы с головешками и золой... Обтрепанный, помятый и вытоптанный лес был густо заселен людьми в серых шинелях. На стоянке повсюду маячили фигуры солдат. Кое-где в наскоро сделанных землянках и шалашах мелькали огни.
   Отделение сержанта Якова Олейника размещалось в большом шалаше под двумя кудлатыми елями. Почти все отделение, за исключением Умрихина, состояло теперь из новых людей, прибывших для пополнения полка. Среди них было только три солдата кадровой службы. Самым приметным из них был комсомолец Терентий Жигалов, худой и остроносый, с открытыми, всегда настороженными глазами, словно ожидающими внезапной вспышки огня. Он отступал от самой границы, был ранен, с неделю находился в плену у немцев, чудом бежал из плена и с месяц пролежал в госпитале. При каждом упоминании о немцах его било, как в лихорадке, он срывался с места, говорил горячо, стучал кулаком. Два других кадровика - белорус Ковальчук и уралец Медведев - воевали меньше, оба были ранены и лечились в госпитале под Москвой. Там встретились о Жигаловым и вместе прибыли в полк. Все остальные в отделении были призваны из запаса. По воле судьбы они собрались из разных мест. Сержант Олейник был родом из Мурома, где работал заготовщиком пушнины, солдат Осип Чернышев - знаменитый каменщик из Москвы, Федор Кочетов - садовод из подмосковного совхоза, Тихон Кудеяров колхозный агротехник из-под Владимира, Петро Семиглаз - бригадир колхоза с Киевщины, Нургалей Хасанов - помощник комбайнера из Татарии и Кузьма Ярцев - земляк отделенного, кустарь, мастер по гнутой мебели. Некоторые из них уже воевали, по разным причинам выбыли из своих частей и оказались в запасном полку армии; другие совсем недавно прибыли на фронт и еще не отведали войны. Но и эти, много или мало, служили раньше в армии и знали солдатское дело.
   Все отделение встретило Андрея приветливо.
   - Видали? - торжествовал Умрихин. - Сон-то мой сбылся?
   Бойцы уступили Андрею место у костра, протянули на выбор несколько кисетов и, пока он курил с дороги, сообщили много различных полковых новостей. И Андрей, не успев осмотреться, почувствовал, что ему приятно быть среди новых товарищей в привычных условиях солдатской жизни.
   Командир отделения сержант Олейник понравился Андрею с первого взгляда. Это был высокий, подбористый парень, быстрый и ловкий, как хорек. Лицо у него почти такое же смуглое, как у Юргина, а черные глаза с кошачьей косинкой ярко блестели. Подсев к Андрею, он сразу же объявил четко и кратко:
   - Так вот, ты - пулеметчик. Так решено. Можешь?
   - С ручным? Могу. Обучали.
   - Все! Получишь пулемет.
   Тронув за плечо сидевшего рядом молоденького коренастого татарина, улыбчивого, с темными, как дробинки, глазами, Олейник сообщил так же кратко:
   - Твой помощник - Нургалей.
   - Мы будем помогать! - весело пообещал Нургалей. - Показывать будешь, тогда пойдет-та дело! Мы разный машина понимать можем. Только мал-мал показать-та надо!
   - Покажу, - пообещал Андрей.
   - Тогда пойдет-та дело!
   У костра крутился Петро Семиглаз - подвижной толстячок, по-девичьи белый и румяный. Самый веселый, разговорчивый и - видно было - смекалистый и вездесущий, он все время хлопотал: ломал ногой валежник, подживлял огонь, возился с котелками на тагане. Вскоре он, расстилая у огня палатку, объявил:
   - Хлопцы, вечерять!
   - Что-то рановато, а? - поинтересовался Андрей.
   - Да тут трошки! Пока кухня не подошла. Сидай, хлопцы!
   - Он все подкармливает нас, - пояснил Умрихин. - Ой, знаток этого дела. С таким в пустыне не пропадешь. Утром куда-то отлучился ненадолго, а потом глядим - прет мешок картошки, даже хребет у него трещит. И где добыл - шут его знает!
   - Як где? У поле. Брошена людьми.
   Строго поровну, как водится у солдат, Петро Семиглаз начал делить картошку, раскладывая парами перед каждым. Заглянув в нетронутый котелок, Нургалей воскликнул с досадой:
   - Эх, Петра, сюда бы добавлять курица цыпленка!
   - Шо? - не понял Семиглаз.
   - Курица цыпленка! - быстро повторил Нургалей.
   - Тю! Вот гутарит - ничего не поймешь!
   - Уй, не понимает! - даже обиделся Нургалей. - Ну, от курица ребенка, знаешь?
   Раздался взрыв хохота.
   С минуту бойцы катались вокруг костра.
   - Ой, окаянный, замертво уморил!
   - Ребенка, а? Мальчика? Или дочку?
   Понимая, что товарищи смеются добродушно, Нургалей не обиделся, но весь заблестел от пота. А когда все отсмеялись и принялись за картофель, он выплюнул что-то на ладонь и ткнул в бок Семиглаза:
   - У, шайтан! Погляди, чего даешь?
   - Шо опять же?
   - Зачем картошка с железом-то растет?
   - Тю, ей-бо, осколок, - ахнул Семиглаз, - з мины! Это ж я сбирав ее там, а они меня, хрицы-то, минами!
   - И здорово били? - спросил Олейник.
   - Эге, я гребу, они и тут и тут!
   - И все рвались?
   - А то як же?
   - Врешь, они не все рвутся.
   - Ну, може, и не взорвалась яка, - охотно согласился Петро Семиглаз. - Бывае, не спорю.
   - Вот я и толкую, - мрачновато заключил Олейник. - Ты, дьявол, второпях-то, может, и мину, какая не взорвалась, вместе с картошкой сгреб да сварил? А ну, где котелки?
   Бойцы опять захохотали, а Нургалей, дурачась, начал взвизгивать, хватаясь за живот, и кататься по лапнику у костра.
   - Уй, однако, мине мина попала! Уй, сейчас рваться будет! Отойди сторона, пожалуйста!
   И Нургалей так искусно изобразил, что он с ужасом ожидает взрыва мины в животе, что все солдаты, тоже дурачась, кинулись в углы шалаша и там долго гоготали, укрывая головы...
   - Видал, какой тебе помощник попал? - сказал Умрихин Андрею, когда все, отсмеявшись, потянулись к центру шалаша. - Чистый артист!
   - Хорош парень, - согласился Андрей. - Да и все хороши ребята. Веселые. Такие пойдут воевать. Только вот этот... что он? Не хворый?
   В углу шалаша сидел Кузьма Ярцев - худой и костлявый, с испитым лицом и впалыми, утомленными глазами. Он один из отделения не смеялся и все время молчал. Положив на колени подбородок, обраставший черным волосом, он затаенно смотрел на огонь и изредка вздрагивал, будто во сне.
   - Какой-то убогий, - шепнул в ответ Умрихин. - Да ты вот сам увидишь, какой он есть...
   Сержанта Олейника вызвали к командиру взвода. Солдаты доели картофель и, толкуя о том о сем, начали вытаскивать кисеты. В это время Иван Умрихин, незаметно толкнув локтем Андрея, заорал хриплым голосом:
   - Воздух!
   Все сразу же примолкли, стали прислушиваться, стараясь поймать гул моторов, а Кузьма Ярцев, не слушая, сорвался со своего места и бросился вон из шалаша - спасаться в щели. Но тут же Петро Семиглаз, подернув ноздрями, напал на Умрихина:
   - А-а, щоб ты сказывсь! Щоб тоби, бису, заложило навеки!
   - Я же предупредил, - возразил Умрихин.
   И опять шалаш дрогнул от хохота.
   Не глядя на товарищей, Кузьма Ярцев вернулся на свое место, и Петро Семиглаз, взглянув на него, сказал:
   - Знов перелякав солдата!
   - Ты, Иван, я вижу, опять за свое? - вдруг заговорил Андрей резко; все солдаты даже притихли. - Опять? Он, может, и на самом деле боится, а ты... Гляди, Иван, а то я с тобой так поговорю, что тебя проймет икота!
   - Ого! - не обиделся, а удивился Умрихин и восхищенно поглядел на Андрея, подняв свой утиный нос. - Ты гляди-ка, а? Да ты, Андрюха, посурьезней покойничка Семена будешь, а? Ну, слава богу! Это мне даже очень по душе!
   - Гляди, по душе ли будет!
   У входа в шалаш показался Олейник.
   - Тушить огонь! Строиться!

   ...Когда стемнело, озеровцы выступили на передний край. Для полка был отведен участок на правом фланге обороны дивизии. Здесь больше недели держали оборону несколько мелких подразделений, которые уже нуждались в отдыхе. Но прежде чем занять этот участок, надо было углубить траншеи, сделать дополнительные блиндажи и дзоты, оборудовать командные и наблюдательные пункты. Эту работу полк должен был закончить за две ночи и потом стать, преградив врагу путь к Москве.

 

   XVI

 

   Перед рассветом полк вернулся на прежнее место. За ночь была выполнена большая работа по улучшению оборонительных позиций.
   Ночь прошла довольно спокойно. Только за несколько минут до возвращения на отдых одна немецкая батарея бросила несколько снарядов на наш передний край. Один солдат был убит, а трое - легко ранены. Но все в полку считали, что дело обошлось благополучно.
   Утром Андрей получил пулемет, но оказалось, что он неисправен, пришлось тащить его в мастерскую, которая помещалась километра за два от стрелковых батальонов, в одинокой избушке лесника. Возвращаясь обратно в полк, Андрей решил сократить себе путь и направился заранее примеченной тропинкой.
   На полпути, у заболоченной речушки, заросшей кустарником, Андрей остановился закурить. И вдруг он заметил среди кустов, под обрывом, человека. Он присел за комлем ели, прислушался и через несколько секунд тихонько окликнул:
   - Эй, кто там?
   На-берегу речушки встряхнулись кусты ветельника и черной смородины, кто-то захлюпал в жидкой тине, и Андрей, не собираясь кричать, внезапно крикнул:
   - Стой!
   Над кустами взметнулись руки, измазанные в болотной тине, и человек, что был в кустах, тоже закричал - испуганно, дико:
   - Свой! Что ты, свой!
   Андрей прыгнул о обрыва.
   Человек у речки оказался рядовым солдатом. Болезненное лицо его казалось восковым в бледном лесном свете. Он был очень испуган и то вскидывал грязные руки, то хватался за грудь.
   - Не губи! Свой, что ты!
   - Ярцев? - изумился Андрей. - Ты чего ж тут?
   - Не спрашивай!
   - А все же?
   - Блужу, вот что, - ответил Ярцев, опускаясь у куста смородины.
   Сухой и костлявый, Кузьма Ярцев сидел сутуло, пытаясь сжимать руками колени, но руки не слушались - все подрагивали и подрагивали. Чувствуя, что Андрей ждет обстоятельного ответа, он пояснил:
   - Заваруха тут вышла. Ходил я в санроту с одним парнем из нашего батальона. Видишь, сохну я, а отчего - не пойму. Парня там оставили, а меня оглядели и обратно отослали. Дали вот порошков... Иду обратно, а тут вдруг самолеты, видимо-невидимо! Я кинулся от дороги, спрятался, а потом схватился - и не знаю, куда идти. Как черт попутал! Вот и блужу, а куда идти, не соображу головой.
   Андрей стоял против Ярцева и смотрел на него пристально и недоверчиво. Его удивило, что у Ярцева все еще подрагивают руки необычной, болезненной дрожью.
   - А что ж ты испугался-то?
   - Я? Испугался? - Он задержался с ответом. - Да ведь тут места чужие, народ разный...
   Он не знал, куда спрятать вздрагивающие руки. Его страх был так ощутим, что Андрея передернуло. У Андрея не появилось никакой определенной мысли, но он почувствовал что-то несообразное в том, что Ярцев сидит около этой речушки. Лесной мирок, зачем-то облюбованный им, был полон таинственности, и Андрей понял, что он ни одной секунды не может оставлять здесь Ярцева и сам оставаться с ним - это противно его душе.
   - Пойдем! - потребовал Андрей. - Пойдем отсюда, Кузьма! Слышишь?
   Бледное лицо Ярцева перекосилось, как от боли.
   - Идти? - спросил он шепотом. - В роту?
   - А куда же?
   Дрожь забила все тело Ярцева. И даже в бледном лесном свете видно было, как туманной пеленой застлало его глаза. Вздохнув тяжко, словно прощаясь с миром, он неожиданно повалился на бок, начал хватать и стягивать к груди ветки смородины, поникшие над землей.
   - Кузьма! - закричал Андрей. - Ты что?
   - Сил моих нет, - слабо прошептал Ярцев.
   - Ты что задумал? Что?
   После этих слов Ярцев, опомнясь, быстро поднялся и, стараясь быть спокойным, спросил:
   - А что я? Я сейчас, сейчас!
   Всю дорогу Андрей молчал, а Ярцев, шагая с ним рядом, почему-то все время говорил о своей семье.

 

 

 XVII

 

   Заслышав гул моторов, Кузьма Ярцев, как всегда, забился в свою щель. Самолеты прошли на восток, а он и после этого долго прислушивался, сторожко поглядывая в небо. Проходя мимо, сержант Олейник остановился у щели, строго позвал:
   - Ярцев!
   - Здесь, товарищ сержант!
   - За мной! К командиру роты!
   Кузьма Ярцев быстро поднял над глазами козырек каски. Худое лицо его обдало холодной бледностью. Он стоял несколько секунд, не шевелясь, не слыша больше ничего от хрипа, наполнившего грудь, и шума в голове. Сердито кося глаза, Олейник поманил его пальцем, я тогда он, навалясь грудью на край щели, стал хвататься за траву, чтобы выбраться, но в руках не было никаких сил.
   - Дай руку! - Олейник нагнулся над Кузьмой. - Тоже, Аника-воин! - Но и он едва вытащил Ярцева из щели - так отяжелело отчего-то все его тело.
   Не оглядываясь, сержант Олейник пошел в глубь леса. Подбористый, ловкий, он шел пружинистым звериным шагом, изредка поправляя на плече автомат. Ярцеву трудно было поспеть за ним: вся грудь наполнялась кашлем, и в ней мало осталось места для сердца. Цепляясь за кусты, он остановился, слабо крикнул:
   - Погоди!
   Олейник взглянул через плечо:
   - Шагай!
   - Ты скажи: это правда?
   - Шагай! - прикрикнул отделенный.
   После этого Ярцев уже не помнил, куда вел его Олейник.
   Когда опомнился, увидел, что сидит на земле в густой лесной чаще, а перед ним на гнилой колодине - сержант; сквозь табачный дым блестят его черные, с кошачьей косинкой глаза. Почти задыхаясь, Ярцев прошептал:
   - Мы где?
   - Вытри рожу-то, - сказал Олейник. - Ободрал всю о кусты. Да, слаба у тебя оказалась жилка! Слаба! Не знал я этого. Знал бы - не связался с такой заячьей душонкой. Вытри вот тут еще!
   - Убил ты меня, - прошептал Ярцев.
   - И надо бы. Зачем тебе такому жить?
   С минуту молчали. Поводя косыми глазами, Олейник прислушивался. Вдалеке били орудия. Поодаль в лесу гомонили солдаты. А вокруг поблизости стояла глухая лесная тишь. Понизив голос, Олейник наконец спросил:
   - Ну, товарищ дезертир, влопался?
   - Не повезло, - тяжко выдохнул Ярцев.
   - Это как же он нашел тебя?
   Кузьма Ярцев рассказал, как он, выйдя из санроты, подался в глубину леса, надеясь там переждать день, а ночью уйти с фронта, но на него случайно набрел Андрей Лопухов.
   - Не повезло, брат!
   Олейник приподнялся и, слегка сводя глаза к переносью, посмотрел на Ярцева в упор.
   - Встать!
   - Ты... ты что? - Ярцев едва поднялся на ноги. Не трогаясь с места, чуть качнув плечами, сержант Олейник со страшной силой ударил Ярцева по левой скуле. Застонав, тот отлетел под куст крушины, но быстро поднялся и, опираясь на ладони, тихонько сказал:
   - Не бей! - и заплакал.
   - Сволочь! - тоже тихонько сказал Олейник и вновь сел на гнилую колодину. - Вытри опять же рожу-то!
   Бросив окурок, Олейник свернул новую цигарку.
   - Выдаст он?
   - Не должен бы, - ответил Ярцев.
   - Не должен? А что, струсил, когда позвал к ротному?
   - Сердце же! Знаешь, какое? - поморщился Ярцев. - А выдать не должен. Он, может, и почуял, а на факте не докажет. Почему я не мог заблудить? Места не свои...
   Но Олейник, видимо, не поверил заверениям Ярцева.
   - Дурак! - сказал он погодя. - Ишь ты, убежал! Я же говорил тебе, так и выходит... Не искал тебя человек - и то нашел! А ну, если бы тебя искать стали? Куда бы ты ушел? Куда бы скрылся? Допустим, даже в тыл пробрался. А надолго ли? Любая баба там тебя за горло бы взяла! Или не знаешь, как там на таких вот смотрят?
   - У меня документы есть чужие.
   - Еще хуже!
   - Пока бы пожил в лесах.
   - А потом? - ощерился Олейник.
   - А там, может, война кончилась бы... Ты же сам говорил, что она может кончиться скоро!
   У Олейника все еще не могло утихнуть возбуждение: он часто и колюче вскидывал на Ярцева глаза, нервно мял тонкие губы.
   - Да, говорил! - подтвердил он горячим и злым шепотом. - И не раз говорил! Она и на самом деле должна кончиться скоро. Вот они, немцы-то, где уж теперь - под самой Москвой! Кто их повернет отсюда?
   - Вот я и толкую.
   - Толкует он! - опять злобно ощерился Олейник. - Война-то скоро закончится, а вот вопрос: доживешь ли ты до этого? Второй раз говорю: в тылу тебя каждая баба, как щенка, за загривок схватит! Можешь ты это понять?
   - Ну и тут пропадешь!
   - Здесь? - От возбуждения на висках Олейника даже вздулись вены. Правильно! Здесь еще скорее пропадешь! В тылу, может, прошатаешься с неделю, а то и две, ну, а тут... Здесь, начнись бой завтра, и каюк тебе! Ладно еще, если пулю схватишь, а то и требуху развесит на деревьях. Пехота! - Он презрительно пустил сквозь большие желтоватые зубы длинную струю слюны. - В тылу нет спасения, а тут и подавно!
   Кузьма Ярцев сидел, ссутулясь, опустив плечи. Неудача с побегом обескуражила его так, что он совсем лишился сил, а мысль о том, что скоро придется быть в бою, душила, давила грудь. Как ему хотелось сейчас услышать хотя бы одно ласковое слово! Но Олейник точил и точил, как червь, и было жутко чувствовать всем сердцем его злобную силу и уверенность в неминуемой гибели. Бледный, подрагивая, Ярцев попросил:
   - Яков, не надо, ты лучше молчи!
   Олейник слегка повысил голос:
   - А спастись можно! Можно!
   - Опять ты свое, - сказал Ярцев жалобно.
   - Что ж, опять свое!
   Олейник поднялся, прислушался, по-кошачьи, настороженно повел глазами по лесной чаще. Ничто не нарушало ее глушь. Олейник сел на прежнее место, вытащил из-за пазухи розовый листок, подал Ярцеву.
   - Читай, свежая.
   Листовка дрожала в руках Ярцева.
   - Видал, что пишут? И на снимке даже показано... - Олейник понизил голос до шепота. - Нам с тобой один выход: туда уйти. Уйдем - живы будем!
   Ярцев прикрыл глаза, покачал головой.
   - Не могу я. У меня, сам знаешь, жена вся в болезнях и детишек полна печь. Уйду я - что с ними будет?
   Взяв листовку обратно, Олейник скомкал ее в кулаке, сунул под колодину, матерно выругался.
   - Не человек ты, а слизь поганая! Даже смотреть на тебя противно. Да уж если уходить - с умом надо, а не как ты сегодня. Надо без вести пропасть! Пропал без вести - и весь разговор! Ну, пусть поплачет немного баба.
   Разговор о побеге между ними происходил не один раз еще до прибытия на фронт, но Ярцев всегда упорствовал. Теперь он тоже отказался наотрез:
   - Не уговаривай, Яков! Не пойду я дальше от дома. Расчету мне нет никакого идти туда. Да и немцы-то мне не кумовья какие.
   - Мне они тоже не кумовья, - сказал на это Олейник. - Только и всего, что под одним солнцем портянки сушим. Блинами, понятно, не встретят, не жди.
   - Какие там блины! Вздернут еще! Вон что эти рассказывают, что вышли оттуда. Бьют да вешают народ.
   - Чепуха! Знаем мы: одна агитация! Кто говорит-то? Одни коммунисты! Небось всех не вздернут! - Опустив голову, Олейник косо взглянул на костлявую фигуру Ярцева, пришибленного думами, и продолжал, уже не спеша, подбирая слова: - Коммунистам, конечно, делать у них нечего. А с тебя что? Горб на них погнешь, это верно. Без этого не обойтись. А вытянешь до конца войны - жить будешь да поживать. Вечно не будут тут немцы. - Он встрепенулся и опять взглянул на Ярцева в упор, чуть сводя глаза у переносья. - Да что тебя, ласкали, что ли, большевики? Сколько за их здоровье отсидел? С год, никак?
   - Почти год, - глухо ответил Ярцев.
   - Ну, а я не сидел, так должен был сидеть, - сдерживая себя, сказал Олейник. - Не миновать было этого. Отца вон посадили безвинно... Я как вспомню об отце, так и закипит во мне все! Мне никогда не забыть такой обиды.
   Совсем рядом что-то прошумело в хвое, а через секунду дрогнула вершинка молоденькой елки, что поднималась у самой колодины. Ярцев разом припал боком к земле, растопырив на ней узловатые пальцы. Но Олейник даже не дрогнул и, язвительно сплюнув сквозь ржавые зубы, спросил:
   - Умер? Или нет еще?
   - Кто это? - прошептал Ярцев.
   - Эх, тонка у тебя жилка, тонка!
   - Кто там? - чуть приподнялся Ярцев.
   - Дурак, белка это! - И когда Ярцев опять уселся, как старый пес, на тощий зад, Олейник твердо спросил: - Ну? Говори последнее слово.
   - Нет, Яков, - ответил Ярцев, - я не пойду.
   - Опять побежишь?
   - И бежать не побегу.
   - Хо! Ср-р-ражаться будешь?
   - И тоже нет. Где мне?
   - Что же делать будешь?
   - Подумаю.
   Помолчав, Олейник закончил разговор:
   - Ну, думай! А мне нет резону пропадать в такие годы. Не хочешь идти - прощевай. Как будет случай, так и уйду. Не сердись, что по роже-то съездил: за дело. Может, впрок пойдет. Все! - И пригрозил: - Гляди, сдуру-то не выдай! Живо пулю словишь. Так и знай.

   И он поднялся с колодины.

 

   XVIII

 

   Обер-лейтенант Рудольф Митман, отправленный вместе со своими солдатами в штаб армии, дал важные сведения о подготовке немцев к новым ударам. Его показания подтверждались: на нескольких участках фронта, в том числе на участке дивизии генерала Бородина, было замечено передвижение немецких войск, переброска танков и артиллерии к передовым позициям. В связи с этим майор Озеров неожиданно получил новый приказ: с наступлением темноты выдвинуть два батальона на передний край не только для работ, но и для одновременного занятия постоянной обороны. Один батальон разрешалось оставить пока в резерве. Кроме этого, предл